Церковные ВѢХИ

Extra Ecclesiam nulla salus. Outside the Church there is no salvation, because salvation is the Church. For salvation is the revelation of the way for everyone who believes in Christ's name. This revelation is to be found only in the Church. In the Church, as in the Body of Christ, in its theanthropic organism, the mystery of incarnation, the mystery of the "two natures," indissolubly united, is continually accomplished. -Fr. Georges Florovsky

ΟΡΘΟΔΟΞΙΑ Ή ΘΑΝΑΤΟΣ!

ΟΡΘΟΔΟΞΙΑ Ή ΘΑΝΑΤΟΣ!
§ 20. For our faith, brethren, is not of men nor by man, but by revelation of Jesus Christ, which the divine Apostles preached, the holy Ecumenical Councils confirmed, the greatest and wisest teachers of the world handed down in succession, and the shed blood of the holy martyrs ratified. Let us hold fast to the confession which we have received unadulterated from such men, turning away from every novelty as a suggestion of the devil. He that accepts a novelty reproaches with deficiency the preached Orthodox Faith. But that Faith has long ago been sealed in completeness, not to admit of diminution or increase, or any change whatever; and he who dares to do, or advise, or think of such a thing has already denied the faith of Christ, has already of his own accord been struck with an eternal anathema, for blaspheming the Holy Ghost as not having spoken fully in the Scriptures and through the Ecumenical Councils. This fearful anathema, brethren and sons beloved in Christ, we do not pronounce today, but our Savior first pronounced it (Matt. xii. 32): Whosoever speaketh against the Holy Ghost, it shall not be forgiven him, neither in this world, neither in the world to come. St. Paul pronounced the same anathema (Gal. i. 6): I marvel that ye are so soon removed from Him that called you into the grace of Christ, unto another Gospel: which is not another; but there be some that trouble you, and would pervert the Gospel of Christ. But though we, or an angel from heaven, preach any other gospel unto you, than that which we have preached unto you, let him be accursed. This same anathema the Seven Ecumenical Councils and the whole choir of God-serving fathers pronounced. All, therefore, innovating, either by heresy or schism, have voluntarily clothed themselves, according to the Psalm (cix. 18), ("with a curse as with a garment,") whether they be Popes, or Patriarchs, or Clergy, or Laity; nay, if any one, though an angel from heaven, preach any other Gospel unto you than that ye have received, let him be accursed. Thus our wise fathers, obedient to the soul-saving words of St. Paul, were established firm and steadfast in the faith handed down unbrokenly to them, and preserved it unchanged and uncontaminate in the midst of so many heresies, and have delivered it to us pure and undefiled, as it came pure from the mouth of the first servants of the Word. Let us, too, thus wise, transmit it, pure as we have received it, to coming generations, altering nothing, that they may be, as we are, full of confidence, and with nothing to be ashamed of when speaking of the faith of their forefathers. - Encyclical of the Holy Eastern Patriarchs of 1848

За ВѢру Царя И Отечество

За ВѢру Царя И Отечество
«Кто еси мимо грядый о нас невѣдущиiй, Елицы здѣ естесмо положены сущи, Понеже нам страсть и смерть повѣлѣ молчати, Сей камень возопiетъ о насъ ти вѣщати, И за правду и вѣрность къ Монарсѣ нашу Страданiя и смерти испiймо чашу, Злуданьем Мазепы, всевѣчно правы, Посѣченны зоставше топоромъ во главы; Почиваемъ въ семъ мѣстѣ Матери Владычнѣ, Подающiя всѣмъ своимъ рабомъ животь вѣчный. Року 1708, мѣсяца iюля 15 дня, посѣчены средь Обозу войсковаго, за Бѣлою Церковiю на Борщаговцѣ и Ковшевомъ, благородный Василiй Кочубей, судiя генеральный; Iоаннъ Искра, полковникъ полтавскiй. Привезены же тѣла ихъ iюля 17 въ Кiевъ и того жъ дня въ обители святой Печерской на семъ мѣстѣ погребены».
Showing posts with label Russian Literature. Show all posts
Showing posts with label Russian Literature. Show all posts

Sunday, June 6, 2010

Православие и Михаил Шолохов

К 105-летию со дня рождения Михаила Александровича Шолохова


Всесветно известный русский писатель Шолохов прожил долгую и внеш­не необычайно успешную жизнь. На самом же деле она была полна драмати­ческих поворотов и поистине трагических обстоятельств, порой глубоко скры­тых, во многом до сих пор не вполне очевидных. Основательная биография его не написана и вряд ли будет создана вскоре. Он подарил нам русскую "Илиаду", и творчество его есть некая тайна, которую мы можем только пы­таться постичь.

В земной своей жизни Михаил Александрович Шолохов был членом ВКП(б) с 1932 года, а с 1962-го – членом Центрального Комитета КПСС. Депутатом Верховного Совета СССР стал в 1937-м, академиком АН СССР – в 1939-м. Ла­уреат Сталинской (1941), Ленинской (1960) и Нобелевской (1965) премий, се­кретарь Правления Союза писателей с 1967-го, дважды Герой Социалистиче­ского Труда (1967 и 1980), обладатель бессчётного числа наград и званий.


Всё это, повторим, чисто внешнее, хотя и бросается в глаза. Достоверно известно, что за наградами он никак не гонялся, причитающихся ему почес­тей всячески избегал, ни малейшим грехом гордыни не отмечен. Большую часть жизни безвыездно провёл в глухой станице ("районном центре"), вда­ли от железной дороги, где по сей день нет приличного шоссе и надёжного моста через Дон.

Не правда ли, что образ жизни писателя никак не вяжется с обилием вы­соких наград и должностей? А ведь иные знаменитости в его же время вели себя совсем иначе. Вспомним хотя бы Эренбурга и Симонова, Томаса Манна или какого-нибудь Сартра. Нет, там был совсем иной тип поведения...


Спросим же в этой связи себя и других, был ли член ЦК и лауреат Шоло­хов православным русским христианином? Сложнейший вопрос и исключи­тельно ответственный. Однако начать разговор о том пора, и уже давно. Тут предстоит много и много думать, но попробуем всё же высказать некое пред­варительное, так сказать, суждение.

В доме Шолохова в Вёшенской, где он с семьёй прожил почти всю жизнь, иконы в красном углу не висели (свидетельствую, ибо имел честь не раз бы­вать там), нет сведений, чтобы он молился в храме, в своём приходском, в двух шагах от дома, или в иных. И никогда не выступал с суждениями по ре­лигиозным вопросам. Однако...


Скончался он у себя дома в феврале 1984-го во время правления мрачного русофоба Ю. Андропова. Похороны знаменитейшего писателя и общественно­го деятели в Вёшенской были весьма скромными и сугубо советскими по всем тогдашним привычным обрядам. Могила Шолохова по его завещанию находит­ся во дворе дома по-над Доном. Естественно, что обряда отпевания тогда не проводилось. Но вскоре родными и близкими покойного был тихо совершён об­ряд заочного отпевания по всем канонам Православной церкви. Трудно, невоз­можно даже предположить, что это сделали вопреки воле скончавшегося.

Шолохов и Православие – сложнейший и глубочайший вопрос, но мы мо­жем с полной уверенностью и ответственностью утверждать, что "Тихий Дон" и иные произведения писателя являются истинно православными художест­венными произведениями. Вопрос этот исключительно серьёзный, поэтому ограничимся лишь отдельными примерами.


Роман "Тихий Дон" начал публиковаться в 1928 году в журнале "Октябрь" с первого (январского) номера. Как известно, то было время яростной анти­религиозной пропаганды, и прежде всего антиправославной, разгула в печа­ти всякого рода "воинствующих безбожников". И вот в 3-м (мартовском) но­мере печатается шестая глава третьей части романа, приводятся полностью три казачьи молитвы. Напомним, что в те коминтерновские времена само слово "казак" было сугубо бранным. И вот советские читатели прочли (мы да­ём лишь начальные строки):

Молитва от ружья

Господи, благослови. Лежит камень бел на горе, что конь. В камень ней­дёт вода, так бы и в меня, раба Божия, и в товарищей моих, и в коня моего не шла стрела или пулька...


Молитва от боя

Есть море-океан, на том море-океане есть белый камень Алтор, на том камне Алторе есть муж каменный тридевять колен. Раба Божьего и товарищей моих каменной одеждой одень от востока до запада, от земли до небес...


Молитва при набеге

Пречистая Владычица Святая Богородица и Господь наш Иисус Христос. Благослови, Господи, набеги идучи раба Божьего и товарищей моих, кои со мною есть, облаком обволоки, небесным, святым, каменным Твоим градом огради...

Так и в "безбожную пятилетку", и во времена новых гонений на Церковь в хрущёвские времена, и во всю пору безбожной власти на родном русском языке и на бесчисленных языках всего мира миллионными тиражами печата­лись эти изумительные, истинно народные молитвы. Конечно, слова "Гос­подь" и "Богородица" писались с малой буквы, но... печатались! Почему та­кое случилось, шолоховедами не объяснено. Полагаем, что без сил небесных тут не обошлось.


Известно, сколь значительное место среди всех героев "Тихого Дона" за­нимает дед Гришака, этот подлинный образец казачьего боевого сословия. Он истинно православный человек, и остался непреклонен в служении Богу, царю и отечеству. Только недавно мы смогли сказать вслух, что в чертах это­го героя Шолохов сумел с поразительной силой создать образ новомученика российского. Удивительно, что та трагическая сцена была впервые опублико­вана в том же "Октябре" в № 10 (октябрьском) 1932 года, когда в пору коллек­тивизации православное священство подверглось чудовищным гонениям.

Красный боец Мишка Кошевой, отравленный, как точно показано в рома­не, ядом троцкистской пропаганды, приезжает в родной хутор. Все мужчины и большая часть женщин перебрались на другой берег Дона, не без основа­ний опасаясь расправ от карательных войск, но остался в опустевшем курене дед Гришака, немощный уже старик. Мишка заявился в дом Коршуновых и застаёт на пороге деда. Тот встречает незваного гостя непримиримо:


"– Это ты, сукин сын, поганец, значит, супротив наших казаков? Супро­тив своих-то, хуторных?

– Супротив, – отвечал Мишка.

– А в Святом писании что сказано? Аще какой мерой меряете, тою и воз­дастся вам. Это как?

– Ты мне, дед, голову не морочь святыми писаниями, я не затем сюда
приехал. Зараз же удаляйся из дому, – посуровел Мишка...

– Из своих куреней не пойду. Я знаю, что и к чему... Ты анчихристов слуга, его клеймо у тебя на шапке! Это про вас было сказано у пророка Еремии: "Аз напитаю их полынем и напою желчию, и изыдет от них осквернение на всю землю". Вот и подошло, что восстал сын на отца и брат на брата...

– Ты меня, дед, не путляй!..


– Во-во, оно к тому и подошло! В книге пророка Исайи так и сказано:
"И изыдут и узрят трупы человеков, преступивших мне. Червь бо их не скон­
чается и огонь их не угаснет, и будут в позор всяческой плоти..."

– Ну, мне тут с тобой свататься некогда! – с холодным бешенством ска­
зал Мишка. – Из дому выходишь?

– Нет! Изыди, супостатина!

– Самое через вас, таких закоснелых, и война идёт! Вы самое и народ мутите, супротив революции направляете... – Мишка торопливо начал снимать карабин...

После выстрела дед Гришака упал навзничь, внятно сказал:


- Яко... не своею... си благодатию... но волею Бога Нашего приидох...
Господи, прими раба Твоего... с миром... – и захрипел, и под белыми уса­
ми его выскочила кровица".

Почему эта жуткая картина гибели новомученика российского была опуб­ликована в разгромном тридцать втором году, как Шолохов написал такое, никакого рационального объяснения нет.

Не станем далее приводить примеры из "Тихого Дона", этой, повторю, истинной русской "Илиады", но и другие произведения писателя как бы оза­рены светом Православия. Для столь важного и совсем неожиданного сюже­та скажем предельно кратко: это истинно есть свет невечерний, порой совсем незаметный равнодушному взгляду, привыкшему искать в творчестве Шоло­хова нечто совсем иное, но при внимательном рассмотрении такое не может не броситься в глаза. То же можно сказать о некоторых образах "Поднятой це­лины" и "Они сражались за родину", если читать простые с виду шолоховские слова внимательно и с чувством.


Несколько особняком стоит в этом ряду рассказ "Судьба человека". Жиз­неописание простого русского труженика Андрея Соколова есть в чистом виде религиозная притча про Иова Многострадального, перенесённая в трагическую русскую быль XX столетия. Страдания и мытарства, его, как сказано у Шоло­хова, "нелюдские муки", многотерпение и стойкость есть выражение веры в благой промысел Господний, хотя внешних признаков того в рассказе мало или они едва намечены. Заметим попутно, что публиковалось это и получило громадный народный отклик в годы хрущёвских гонений на Православие.

В шолоховской "Илиаде" бессчётное число трагических описаний – и смерть Приама, и прощание Гектора с Андромахой, и кромешная гибель ка­зачьей Трои. Однако за всем этим и надо всем стоит неуклонная вера автора в благой Божий промысел.


Вот белые казаки безжалостно застрелили нищего бродягу бездомного по прозвищу Валет, по злобе примкнувшего к красным, тело его равнодушно брошено у дороги. И что же? По Промыслу Божию горемыка был похоронен по христианскому обряду. И вопреки своей грешной, расхристанной жизни по­хоронен вполне достойно.

. "Через полмесяца зарос маленький холмик подорожником и молодой по­лынью, заколосился на нём овсюг... Вскоре приехал с ближнего хутора ка­кой-то старик, вырыл в головах могилы ямку, поставил на свежеоструганном дубовом устое часовню. Под треугольным навесом её в темноте теплился скорбный лик Божьей Матери, внизу на карнизе навеса мохнатилась чёрная вязь славянского письма:

В годину смуты и разврата

Не осудите, братья, брата.

Старик уехал, а в степи осталась часовня горюнить глаза прохожих извеч­но унылым видом, будя в сердцах невнятную тоску".


Во времена жестокой и надолго затянувшейся смуты создать подобную картину мог только писатель с глубоким православным мироощущением.

Сергей Семанов

http://voskres.ru/literature/critics/semanov3.htm

Wednesday, June 2, 2010

Poltava, Part III

Полтава — Песнь третья



автор Александр Сергеевич Пушкин (1799—1837)

Поэма написано в 1828 г., напечатана в 1829 г.



Песнь третия


Души глубокая печаль
Стремиться дерзновенно в даль
Вождю Украйны не мешает.
Твердея в умысле своем,
Он с гордым шведским королем
Свои сношенья продолжает.
Меж тем, чтоб обмануть верней
Глаза враждебного сомненья,
Он, окружась толпой врачей,
На ложе мнимого мученья
Стоная молит исцеленья.
Плоды страстей, войны, трудов,
Болезни, дряхлость и печали,
Предтечи смерти, приковали
Его к одру. Уже готов
Он скоро бренный мир оставить;
Святой обряд он хочет править,
Он архипастыря зовет
К одру сомнительной кончины;
И на коварные седины
Елей таинственный течет.

Но время шло. Москва напрасно
К себе гостей ждала всечасно,
Средь старых, вражеских могил
Готовя шведам тризну тайну.
Незапно Карл поворотил
И перенес войну в Украйну.

И день настал. Встает с одра
Мазепа, сей страдалец хилый,
Сей труп живой, еще вчера
Стонавший слабо над могилой.
Теперь он мощный враг Петра.
Теперь он, бодрый, пред полками
Сверкает гордыми очами
И саблей машет - и к Десне
Проворно мчится на коне.
Согбенный тяжко жизнью старой,
Так оный хитрый кардинал,
Венчавшись римскою тиарой,
И прям, и здрав, и молод стал.

И весть на крыльях полетела.
Украйна смутно зашумела:
"Он перешел, он изменил,
К ногам он Карлу положил
Бунчук покорный". Пламя пышет,
Встает кровавая заря
Войны народной.

Кто опишет
Негодованье, гнев царя? 26
Гремит анафема в соборах;
Мазепы лик терзает кат. 27
На шумной раде, в вольных спорах
Другого гетмана творят.
С брегов пустынных Енисея
Семейства Искры, Кочубея
Поспешно призваны Петром.
Он с ними слезы проливает.
Он их, лаская, осыпает
И новой честью и добром.
Мазепы враг, наездник пылкий,
Старик Палей из мрака ссылки
В Украйну едет в царский стан.
Трепещет бунт осиротелый.
На плахе гибнет Чечель смелый
И запорожский атаман.
И ты, любовник бранной славы,
Для шлема кинувший венец,
Твой близок день, ты вал Полтавы
Вдали завидел наконец.

И царь туда ж помчал дружины.
Они как буря притекли -
И оба стана средь равнины
Друг друга хитро облегли.
Не раз избитый в схватке смелой,
Заране кровью опьянелый,
С бойцом желанным наконец
Так грозный сходится боец.
И злобясь видит Карл могучий
Уж не расстроенные тучи
Несчастных нарвских беглецов,
А нить полков блестящих, стройных
Послушных, быстрых и спокойных,
И ряд незыблемый штыков.

Но он решил: заутра бой.
Глубокой сон во стане шведа.
Лишь под палаткою одной
Ведется шопотом беседа.

"Нет, вижу я, нет, Орлик мой,
Поторопились мы некстати:
Расчет и дерзкой и плохой,
И в нем не будет благодати.
Пропала, видно, цель моя.
Что делать? Дал я промах важный:
Ошибся в этом Карле я.
Он мальчик бойкой и отважный;
Два-три сраженья разыграть,
Конечно, может он с успехом,
К врагу на ужин прискакать, 29
Ответствовать на бомбу смехом, 30
Не хуже русского стрелка
Прокрасться в ночь ко вражью стану;
Свалить как нынче казака
И обменять на рану рану; 31
Но не ему вести борьбу
С самодержавным великаном:
Как полк, вертеться он судьбу
Принудить хочет барабаном;
Он слеп, упрям, нетерпелив,
И легкомыслен, и кичлив,
Бог весть какому счастью верит;
Он силы новые врага
Успехом прошлым только мерит -
Сломить ему свои рога.
Стыжусь: воинственным бродягой
Увлекся я на старость лет;
Был ослеплен его отвагой
И беглым счастием побед,
Как дева робкая."

Орлик.
Сраженья
Дождемся. Время не ушло
С Петром опять войти в сношенья:
Еще поправить можно зло.
Разбитый нами, нет сомненья,
Царь не отвергнет примиренья.

Мазепа.
Нет, поздно. Русскому царю
Со мной мириться невозможно.
Давно решилась непреложно
Моя судьба. Давно горю
Стесненной злобой. Под Азовым
Однажды я с царем суровым
Во ставке ночью пировал:
Полны вином кипели чаши,
Кипели с ними речи наши.
Я слово смелое сказал.
Смутились гости молодые...
Царь, вспыхнув, чашу уронил
И за усы мои седые
Меня с угрозой ухватил.
Тогда, смирясь в бессильном гневе,
Отмстить себе я клятву дал;
Носил ее - как мать во чреве
Младенца носит. Срок настал.
Так, обо мне воспоминанье
Хранить он будет до конца.
Петру я послан в наказанье;
Я терн в листах его венца:
Он дал бы грады родовые
И жизни лучшие часы,
Чтоб снова как во дни былые
Держать Мазепу за усы.
Но есть еще для нас надежды:
Кому бежать, решит заря.

Умолк и закрывает вежды
Изменник русского царя.

Горит восток зарею новой.
Уж на равнине, по холмам
Грохочут пушки. Дым багровый
Кругами всходит к небесам
Навстречу утренним лучам.
Полки ряды свои сомкнули.
В кустах рассыпались стрелки.
Катятся ядра, свищут пули;
Нависли хладные штыки.
Сыны любимые победы,
Сквозь огнь окопов рвутся шведы;
Волнуясь, конница летит;
Пехота движется за нею
И тяжкой твердостью своею
Ее стремление крепит.
И битвы поле роковое
Гремит, пылает здесь и там,
Но явно счастье боевое
Служить уж начинает нам.
Пальбой отбитые дружины,
Мешаясь, падают во прах.
Уходит Розен сквозь теснины;
Сдается пылкой Шлипенбах.
Тесним мы шведов рать за ратью;
Темнеет слава их знамен,
И бога браней благодатью
Наш каждый шаг запечатлен.
Тогда-то свыше вдохновенный
Раздался звучный глас Петра:
"За дело, с богом!" Из шатра,
Толпой любимцев окруженный,
Выходит Петр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен,
Он весь, как божия гроза.
Идет. Ему коня подводят.
Ретив и смирен верный конь.
Почуя роковой огонь,
Дрожит. Глазами косо водит
И мчится в прахе боевом,
Гордясь могущим седоком.

Уж близок полдень. Жар пылает.
Как пахарь, битва отдыхает.
Кой-где гарцуют казаки.
Ровняясь строятся полки.
Молчит музыка боевая.
На холмах пушки присмирев
Прервали свой голодный рев.
И се - равнину оглашая
Далече грянуло ура:
Полки увидели Петра.

И он промчался пред полками,
Могущ и радостен как бой.
Он поле пожирал очами.
За ним вослед неслись толпой
Сии птенцы гнезда Петрова -
В пременах жребия земного,
В трудах державства и войны
Его товарищи, сыны;
И Шереметев благородный,
И Брюс, и Боур, и Репнин,
И, счастья баловень безродный,
Полудержавный властелин.

И перед синими рядами
Своих воинственных дружин,
Несомый верными слугами,
В качалке, бледен, недвижим,
Страдая раной, Карл явился.
Вожди героя шли за ним.
Он в думу тихо погрузился.
Смущенный взор изобразил
Необычайное волненье.
Казалось, Карла приводил
Желанный бой в недоуменье...
Вдруг слабым манием руки
На русских двинул он полки.

И с ними царские дружины
Сошлись в дыму среди равнины:
И грянул бой, Полтавской бой!
В огне, под градом раскаленным,
Стеной живою отраженным,
Над падшим строем свежий строй
Штыки смыкает. Тяжкой тучей
Отряды конницы летучей,
Браздами, саблями звуча,
Сшибаясь, рубятся с плеча.
Бросая груды тел на груду,
Шары чугунные повсюду
Меж ними прыгают, разят,
Прах роют и в крови шипят.
Швед, русский - колет, рубит, режет.
Бой барабанный, клики, скрежет,
Гром пушек, топот, ржанье, стон,
И смерть и ад со всех сторон.

Среди тревоги и волненья
На битву взором вдохновенья
Вожди спокойные глядят,
Движенья ратные следят,
Предвидят гибель и победу
И в тишине ведут беседу.
Но близ московского царя
Кто воин сей под сединами?
Двумя поддержан казаками,
Сердечной ревностью горя,
Он оком опытным героя
Взирает на волненье боя.
Уж на коня не вскочит он,
Одрях в изгнанье сиротея,
И казаки на клич Палея
Не налетят со всех сторон!
Но что ж его сверкнули очи,
И гневом, будто мглою ночи,
Покрылось старое чело?
Что возмутить его могло?
Иль он, сквозь бранный дым, увидел
Врага Мазепу, и в сей миг
Свои лета возненавидел
Обезоруженный старик?

Мазепа, в думу погруженный,
Взирал на битву, окруженный
Толпой мятежных казаков,
Родных, старшин и сердюков.
Вдруг выстрел. Старец обратился.
У Войнаровского в руках
Мушкетный ствол еще дымился.
Сраженный в нескольких шагах,
Младой казак в крови валялся,
А конь, весь в пене и пыли,
Почуя волю, дико мчался,
Скрываясь в огненной дали.
Казак на гетмана стремился
Сквозь битву с саблею в руках,
С безумной яростью в очах.
Старик, подъехав, обратился
К нему с вопросом. Но казак
Уж умирал. Потухший зрак
Еще грозил врагу России;
Был мрачен помертвелый лик,
И имя нежное Марии
Чуть лепетал еще язык.

Но близок, близок миг победы.
Ура! мы ломим; гнутся шведы.
О славный час! о славный вид!
Еще напор - и враг бежит. 32
И следом конница пустилась,
Убийством тупятся мечи,
И падшими вся степь покрылась
Как роем черной саранчи.

Пирует Петр. И горд и ясен
И славы полон взор его,
И царской пир его прекрасен.
При кликах войска своего,
В шатре своем он угощает
Своих вождей, вождей чужих,
И славных пленников ласкает,
И за учителей своих
Заздравный кубок подымает.

Но где же первый, званый гость?
Где первый, грозный наш учитель,
Чью долговременную злость
Смирил полтавский победитель?
И где ж Мазепа? где злодей?
Куда бежал Иуда в страхе?
Зачем король не меж гостей?
Зачем изменник не на плахе? 33

Верхом, в глуши степей нагих,
Король и гетман мчатся оба.
Бегут. Судьба связала их.
Опасность близкая и злоба
Даруют силу королю.
Он рану тяжкую свою
Забыл. Поникнув головою,
Он скачет, русскими гоним,
И слуги верные толпою
Чуть могут следовать за ним.

Обозревая зорким взглядом
Степей широкой полукруг,
С ним старый гетман скачет рядом.
Пред ними хутор... Что же вдруг
Мазепа будто испугался?
Что мимо хутора помчался
Он стороной во весь опор?
Иль этот запустелый двор,
И дом, и сад уединенный,
И в поле отпертая дверь
Какой-нибудь рассказ забвенный
Ему напомнили теперь?
Святой невинности губитель!
Узнал ли ты сию обитель,
Сей дом, веселый прежде дом,
Где ты, вином разгоряченный,
Семьей счастливой окруженный,
Шутил бывало за столом?
Узнал ли ты приют укромный,
Где мирный ангел обитал,
И сад, откуда ночью темной
Ты вывел в степь... Узнал, узнал!

Ночные тени степь объемлют.
На бреге синего Днепра
Между скалами чутко дремлют
Враги России и Петра.
Щадят мечты покой героя,
Урон Полтавы он забыл.
Но сон Мазепы смутен был.
В нем мрачный дух не знал покоя.
И вдруг в безмолвии ночном
Его зовут. Он пробудился.
Глядит: над ним, грозя перстом,
Тихонько кто-то наклонился.
Он вздрогнул как под топором.
Пред ним с развитыми власами,
Сверкая впалыми глазами,
Вся в рубище, худа, бледна,
Стоит, луной освещена...
"Иль это сон?... Мария... ты ли?"

Мария.
Ах, тише, тише, друг!... Сейчас
Отец и мать глаза закрыли...
Постой... услышать могут нас.

Мазепа.
Мария, бедная Мария!
Опомнись! Боже!... Что с тобой?

Мария.
Послушай: хитрости какие!
Что за рассказ у них смешной?
Она за тайну мне сказала,
Что умер бедный мой отец,
И мне тихонько показала
Седую голову - творец!
Куда бежать нам от злоречья?
Подумай: эта голова
Была совсем не человечья,
А волчья - видишь: какова!
Чем обмануть меня хотела!
Не стыдно ль ей меня пугать?
И для чего? чтоб я не смела
С тобой сегодня убежать!
Возможно ль?

С горестью глубокой
Любовник ей внимал жестокой.
Но, вихрю мыслей предана,
"Однако ж, - говорит она, -
Я помню поле... праздник шумный...
И чернь... и мертвые тела...
На праздник мать меня вела...
Но где ж ты был?... С тобою розно
Зачем в ночи скитаюсь я?
Пойдем домой. Скорей... уж поздно.
Ах, вижу, голова моя
Полна волнения пустого:
Я принимала за другого
Тебя, старик. Оставь меня.
Твой взор насмешлив и ужасен.
Ты безобразен. Он прекрасен:
В его глазах блестит любовь,
В его речах такая нега!
Его усы белее снега,
А на твоих засохла кровь!..."

И с диким смехом завизжала,
И легче серны молодой
Она вспрыгнула, побежала
И скрылась в темноте ночной.

Редела тень. Восток алел.
Огонь казачий пламенел.
Пшеницу казаки варили;
Драбанты у брегу Днепра
Коней расседланных поили.
Проснулся Карл. "Ого! пора!
Вставай, Мазепа. Рассветает."
Но гетман уж не спит давно.
Тоска, тоска его снедает;
В груди дыханье стеснено.
И молча он коня седлает,
И скачет с беглым королем,
И страшно взор его сверкает,
С родным прощаясь рубежом.

Прошло сто лет - и что ж осталось
От сильных, гордых сих мужей,
Столь полных волею страстей?
Их поколенье миновалось -
И с ним исчез кровавый след
Усилий, бедствий и побед.
В гражданстве северной державы,
В ее воинственной судьбе,
Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,
Огромный памятник себе.
В стране - где мельниц ряд крылатый
Оградой мирной обступил
Бендер пустынные раскаты,
Где бродят буйволы рогаты
Вокруг воинственных могил, -
Останки разоренной сени,
Три углубленные в земле
И мхом поросшие ступени
Гласят о шведском короле.
С них отражал герой безумный,
Один в толпе домашних слуг,
Турецкой рати приступ шумный,
И бросил шпагу под бунчук;
И тщетно там пришлец унылый
Искал бы гетманской могилы:
Забыт Мазепа с давних пор!
Лишь в торжествующей святыне
Раз в год анафемой доныне,
Грозя, гремит о нем собор.
Но сохранилася могила,
Где двух страдальцев прах почил;
Меж древних праведных могил
Их мирно церковь приютила. 34
Цветет в Диканьке древний ряд
Дубов, друзьями насажденных;
Они о праотцах казненных
Доныне внукам говорят.
Но дочь преступница... преданья
Об ней молчат. Ее страданья,
Ее судьба, ее конец
Непроницаемою тьмою
От нас закрыты. Лишь порою
Слепой украинский певец,
Когда в селе перед народом
Он песни гетмана бренчит,
О грешной деве мимоходом
Казачкам юным говорит.



Примечания

1 Василий Леонтьевич Кочубей, генеральный судия, один из предков нынешних графов.
2 Хутор — загородный дом.
3 У Кочубея было несколько дочерей; одна из них была замужем за Обидовским, племянником Мазепы. Та, о которой здесь упоминается, называлась Матреной.
4 Мазепа в самом деле сватал свою крестницу, но ему отказали.
5 Предание приписывает Мазепе несколько песен, доныне сохранившихся в памяти народной. Кочубей в своем доносе также упоминает о патриотической думе, будто бы сочиненной Мазепою. Она замечательна не в одном историческом отношении.
6 Бунчук и булава — знаки гетманского достоинства.
7 Смотр. Мазепу Байрона.
8 Дорошенко, один из героев древней Малороссии, непримиримый враг русского владычества.
9 Григорий Самойлович, сын гетмана, сосланного в Сибирь в начале царствования Петра I.
10 Симеон Палей, хвастовский полковник, славный наездник. За своевольные набеги сослан был в Енисейск по жалобам Мазепы. Когда сей последний оказался изменником, то и Палей, как закоренелый враг его, был возвращен из ссылки и находился в Полтавском сражении.
11 Костя Гордеенко, кошевой атаман запорожских казаков. Впоследствии передался Карлу XII. Взят в плен и казнен в 1708 г.
12 20000 казаков было послано в Лифляндию.
13 Мазепа в одном письме упрекает Кочубея в том, что им управляет жена его, гордая и высокоумная.
14 Искра, Полтавский полковник, товарищ Кочубея, разделивший с ним его умысел и участь.
15 Езуит Заленский, княгиня Дульская и какой-то болгарский архиепископ, изгнанный из своего отечества, были главными агентами Мазепиной измены. Последний в виде нищего ходил из Польши в Украйну и обратно.
16 Так назывались манифесты гетманов.
17 Филипп Орлик, генеральный писарь, наперсник Мазепы, после смерти (в 1710) сего последнего получил от Карла XII пустой титул малороссийского гетмана. Впоследствии принял магометанскую веру и умер в Бендерах около 1736 года.
18 Булавин, донской казак, бунтовавший около того времени.
19 Тайный секретарь Шафиров и гр. Головкин, друзья и покровители Мазепы; на них, по справедливости, должен лежать ужас суда и казни доносителей.
20 В 1705 году. Смотр. примечания к Истории Малороссии, Бантыша-Каменского.
21 Во время неудачного похода в Крым Казы-Гирей предлагал ему соединиться с ним и вместе напасть на русское войско.
22 В своих письмах он жаловался, что доносителей пытали слишком легко, неотступно требовал их казни, сравнивал себя с Сусанною, неповинно оклеветанною беззаконными старцами, а графа Головкина с пророком Даниилом.
23 Деревня Кочубея.
24 Уже осужденный на смерть, Кочубей был пытан в войске гетмана. По ответам несчастного видно, что его допрашивали о сокровищах, им утаенных.
25 Войско, состоявшее на собственном иждивении гетманов.
26 Сильные меры, принятые Петром с обыкновенной его быстротой и энергией, удержали Украйну в повиновении. «1708 ноября 7-го числа, по указу государеву, казаки по обычаю своему вольными голосами выбрали в гетманы полковника стародубского Ивана Скоропадского.
8-го числа приехали в Глухов киевский, черниговский и переяславский архиепископы.
А 9-го дня предали клятве Мазепу оные архиереи публично; того же дня и персону (куклу) оного изменника Мазепы вынесли и, сняв кавалерию (которая на ту персону была надета с бантом), оную персону бросили в палачевские руки, которую палач, взяв и прицепя за веревку, тащил по улице и по площади даже до виселицы, и потом повесили.
В Глухове же 10-го дня казнили Чечеля и прочих изменников...» (Журнал Петра Великого).
27 Малороссийское слово. По-русски — палач.
28 Чечель отчаянно защищал Батурин против войск князя Меншикова.
29 В Дрезден к королю Августу. См.: Voltaire. Histoire de Charles XII. 30 — Ax, ваше величество! бомба!.. — «Что есть общего между бомбою и письмом, которое тебе диктуют? пиши». Это случилось гораздо после.
31 Ночью Карл, сам осматривая наш лагерь, наехал на казаков, сидевших у огня. Он поскакал прямо к ним и одного из них застрелил из собственных рук. Казаки дали по нем три выстрела и жестоко ранили его в ногу.
32 Благодаря прекрасным распоряжениям и действиям князя Меншикова, участь главного сражения была решена заранее. Дело не продолжалось и двух часов. Ибо (сказано в Журнале Петра Великого) непобедимые господа шведы скоро хребет свой показали, и от наших войск вся неприятельская армия весьма опрокинута. Петр впоследствии времени многое прощал Данилычу за услуги, оказанные в сей день генералом князем Меншиковым.
33 L'Empereur Moscovite, pénétre d'une joie qu'il ne se mettait pas en peine de dissimuler, (было о чем и радоваться), recevait sur le champ de bataille les prisonniers qu'on lui amenait en foule et demandait à tout moment: où est donc mon frère Charles?. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Alors prenant un verre de vin: A la santé, dit-il, de mes maîtres dans l'art de la guerre! — Renschild lui demanda: qui étaient ceux qu'il honorait d'un si beau titre. — Vous, Messieurs les genéraux Suèdois, reprit le Czar. — Votre Majesté est donc bien ingrate, reprit le Comte, d'avoir tant mailtraité ses maîtres.
34 Обезглавленные тела Искры и Кочубея были отданы родственникам и похоронены в Киевской лавре; над их гробом высечена следующая надпись:

«Кто еси мимо грядый о нас невѣдущиiй,
Елицы здѣ естесмо положены сущи,
Понеже нам страсть и смерть повѣлѣ молчати,
Сей камень возопiетъ о насъ ти вѣщати,
И за правду и вѣрность къ Монарсѣ нашу
Страданiя и смерти испiймо чашу,
Злуданьем Мазепы, всевѣчно правы,
Посѣченны зоставше топоромъ во главы;
Почиваемъ въ семъ мѣстѣ Матери Владычнѣ,
Подающiя всѣмъ своимъ рабомъ животь вѣчный.

Року 1708, мѣсяца iюля 15 дня, посѣчены средь Обозу войсковаго, за Бѣлою Церковiю на Борщаговцѣ и Ковшевомъ, благородный Василiй Кочубей, судiя генеральный; Iоаннъ Искра, полковникъ полтавскiй. Привезены же тѣла ихъ iюля 17 въ Кiевъ и того жъ дня въ обители святой Печерской на семъ мѣстѣ погребены».
1828-1829

Tuesday, June 1, 2010

Poltava, Part II

Полтава — Песнь вторая



автор Александр Сергеевич Пушкин (1799—1837)

Поэма написано в 1828 г., напечатана в 1829 г.


Песнь вторая

Мазепа мрачен. Ум его
Смущен жестокими мечтами.
Мария нежными очами
Глядит на старца своего.
Она, обняв его колени,
Слова любви ему твердит.
Напрасно: черных помышлений
Ее любовь не удалит.
Пред бедной девой с невниманьем
Он хладно потупляет взор,
И ей на ласковый укор
Одним ответствует молчаньем.
Удивлена, оскорблена,
Едва дыша, встает она
И говорит с негодованьем:

"Послушай, гетман; для тебя
Я позабыла все на свете.
Навек однажды полюбя,
Одно имела я в предмете:
Твою любовь. Я для нее
Сгубила счастие мое,
Но ни о чем я не жалею...
Ты помнишь: в страшной тишине,
В ту ночь, как стала я твоею,
Меня любить ты клялся мне.
Зачем же ты меня не любишь?

Мазепа.
Мой друг, несправедлива ты.
Оставь безумные мечты;
Ты подозреньем сердце губишь:
Нет, душу пылкую твою
Волнуют, ослепляют страсти.
Мария, верь: тебя люблю
Я больше славы, больше власти.

Мария.
Неправда: ты со мной хитришь.
Давно ль мы были неразлучны?
Теперь ты ласк моих бежишь;
Теперь они тебе докучны;
Ты целый день в кругу старшин,
В пирах, разъездах - я забыта;
Ты долгой ночью иль один,
Иль с нищим, иль у езуита;
Любовь смиренная моя
Встречает хладную суровость.
Ты пил недавно, знаю я,
Здоровье Дульской. Это новость;
Кто эта Дульская?

Мазепа.
И ты
Ревнива? Мне ль, в мои ли лета
Искать надменного привета
Самолюбивой красоты?
И стану ль я, старик суровый,
Как праздный юноша, вздыхать,
Влачить позорные оковы
И жен притворством искушать?

Мария.
Нет, объяснись без отговорок
И просто, прямо отвечай.

Мазепа.
Покой души твоей мне дорог,
Мария; так и быть: узнай.

Давно замыслили мы дело;
Теперь оно кипит у нас.
Благое время нам приспело;
Борьбы великой близок час.
Без милой вольности и славы
Склоняли долго мы главы
Под покровительством Варшавы,
Под самовластием Москвы.
Но независимой державой
Украйне быть уже пора:
И знамя вольности кровавой
Я подымаю на Петра.
Готово все: в переговорах
Со мною оба короля;
И скоро в смутах, в бранных спорах,
Быть может, трон воздвигну я.
Друзей надежных я имею:
Княгиня Дульская и с нею
Мой езуит, да нищий сей
К концу мой замысел приводят.
Чрез руки их ко мне доходят
Наказы, письма королей.
Вот важные тебе признанья.
Довольна ль ты? Твои мечтанья
Рассеяны ль?

Мария.
О милый мой,
Ты будешь царь земли родной!
Твоим сединам как пристанет
Корона царская!

Мазепа.
Постой.
Не все свершилось. Буря грянет;
Кто может знать, что ждет меня?

Мария.
Я близ тебя не знаю страха -
Ты так могущ! О, знаю я:
Трон ждет тебя.

Мазепа.
А если плаха?...

Мария.
С тобой на плаху, если так.
Ах, пережить тебя могу ли?
Но нет: ты носишь власти знак.

Мазепа.
Меня ты любишь?

Мария.
Я! люблю ли?

Мазепа.
Скажи: отец или супруг
Тебе дороже?

Мария.
Милый друг,
К чему вопрос такой? тревожит
Меня напрасно он. Семью
Стараюсь я забыть мою.
Я стала ей в позор; быть может
(Какая страшная мечта!)
Моим отцом я проклята,
А за кого?

Мазепа.
Так я дороже
Тебе отца? Молчишь...

Мария.
О боже!

Мазепа.
Что ж? отвечай.

Мария.
Реши ты сам.

Мазепа.
Послушай: если было б нам,
Ему иль мне, погибнуть надо,
А ты бы нам судьей была,
Кого б ты в жертву принесла,
Кому бы ты была ограда?

Мария.
Ах, полно! сердце не смущай!
Ты искуситель.

Мазепа.
Отвечай!

Мария.
Ты бледен; речь твоя сурова...
О, не сердись! Всем, всем готова
Тебе я жертвовать, поверь;
Но страшны мне слова такие.
Довольно.

Мазепа.
Помни же, Мария,
Что ты сказала мне теперь.


Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звезды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух. Чуть трепещут
Сребристых тополей листы.
Луна спокойно с высоты
Над Белой-Церковью сияет
И пышных гетманов сады
И старый замок озаряет.
И тихо, тихо все кругом;
Но в замке шопот и смятенье.
В одной из башен, под окном,
В глубоком, тяжком размышленьи,
Окован, Кочубей сидит
И мрачно на небо глядит.

Заутра казнь. Но без боязни
Он мыслит об ужасной казни;
О жизни не жалеет он.
Что смерть ему? желанный сон.
Готов он лечь во гроб кровавый.
Дрема долит. Но, боже правый!
К ногам злодея, молча, пасть
Как бессловесное созданье,
Царем быть отдану во власть
Врагу царя на поруганье,
Утратить жизнь - и с нею честь,
Друзей с собой на плаху весть,
Над гробом слышать их проклятья,
Ложась безвинным под топор,
Врага веселый встретить взор
И смерти кинуться в объятья,
Не завещая никому
Вражды к злодею своему!...

И вспомнил он свою Полтаву,
Обычный круг семьи, друзей,
Минувших дней богатство, славу,
И песни дочери своей,
И старый дом, где он родился,
Где знал и труд и мирный сон,
И все, чем в жизни насладился,
Что добровольно бросил он,
И для чего? -
Но ключ в заржавом
Замке гремит - и пробужден
Несчастный думает: вот он!
Вот на пути моем кровавом
Мой вождь под знаменем креста,
Грехов могущий разрешитель,
Духовной скорби врач, служитель
За нас распятого Христа,
Его святую кровь и тело
Принесший мне, да укреплюсь,
Да приступлю ко смерти смело
И жизни вечной приобщусь!

И с сокрушением сердечным
Готов несчастный Кочубей
Перед всесильным, бесконечным
Излить тоску мольбы своей.
Но не отшельника святого,
Он гостя узнает иного:
Свирепый Орлик перед ним.
И отвращением томим,
Страдалец горько вопрошает:
"Ты здесь, жестокой человек?
Зачем последний мой ночлег
Еще Мазепа возмущает?"


Орлик.
Допрос не кончен: отвечай.

Кочубей.
Я отвечал уже: ступай,
Оставь меня.

Орлик.
Еще признанья
Пан гетман требует.

Кочубей.
Но в чем?
Давно сознался я во всем,
Что вы хотели. Показанья
Мои все ложны. Я лукав,
Я строю козни. Гетман прав.
Чего вам более?

Орлик.
Мы знаем,
Что ты несчетно был богат;
Мы знаем: не единый клад
Тобой в Диканьке укрываем.
Свершиться казнь твоя должна;
Твое имение сполна
В казну поступит войсковую -
Таков закон. Я указую
Тебе последний долг: открой,
Где клады, скрытые тобой?

Кочубей.
Так, не ошиблись вы: три клада
В сей жизни были мне отрада.
И первый клад мой честь была,
Клад этот пытка отняла;
Другой был клад невозвратимый
Честь дочери моей любимой.
Я день и ночь над ним дрожал:
Мазепа этот клад украл.
Но сохранил я клад последний,
Мой третий клад: святую месть.
Ее готовлюсь богу снесть.

Орлик.
Старик, оставь пустые бредни:
Сегодня покидая свет,
Питайся мыслию суровой.
Шутить не время. Дай ответ,
Когда не хочешь пытки новой:
Где спрятал деньги?

Кочубей.
Злой холоп!
Окончишь ли допрос нелепый?
Повремени; дай лечь мне в гроб,
Тогда ступай себе с Мазепой
Мое наследие считать
Окровавленными перстами,
Мои подвалы разрывать,
Рубить и жечь сады с домами.
С собой возьмите дочь мою;
Она сама вам все расскажет,
Сама все клады вам укажет;
Но ради господа молю,
Теперь оставь меня в покое.

Орлик.
Где спрятал деньги? укажи.
Не хочешь? - Деньги где? скажи,
Иль выйдет следствие плохое.
Подумай; место нам назначь.
Молчишь? - Ну, в пытку. Гей, палач!


Палач вошел....
О, ночь мучений!
Но где же гетман? где злодей?
Куда бежал от угрызений
Змеиной совести своей?
В светлице девы усыпленной,
Еще незнанием блаженной,
Близь ложа крестницы младой
Сидит с поникшею главой
Мазепа тихой и угрюмый.
В его душе проходят думы,
Одна другой мрачней, мрачней.
"Умрет безумный Кочубей;
Спасти нельзя его. Чем ближе
Цель гетмана, тем тверже он
Быть должен властью облечен,
Тем перед ним склоняться ниже
Должна вражда. Спасенья нет:
Доносчик и его клеврет
Умрут". Но брося взор на ложе,
Мазепа думает: "О боже!
Что будет с ней, когда она
Услышит слово роковое?
Досель она еще в покое -
Но тайна быть сохранена
Не может долее. Секира,
Упав поутру, загремит
По всей Украйне. Голос мира
Вокруг нее заговорит!...
Ах, вижу я: кому судьбою
Волненья жизни суждены,
Тот стой один перед грозою,
Не призывай к себе жены.
В одну телегу впрячь неможно
Коня и трепетную лань.
Забылся я неосторожно:
Теперь плачу безумства дань...
Все, что цены себе не знает,
Все, все, чем жизнь мила бывает,
Бедняжка принесла мне в дар,
Мне, старцу мрачному, - и что же?
Какой готовлю ей удар! -"
И он глядит: на тихом ложе
Как сладок юности покой!
Как сон ее лелеет нежно!
Уста раскрылись; безмятежно
Дыханье груди молодой;
А завтра, завтра... содрогаясь
Мазепа отвращает взгляд,
Встает и, тихо пробираясь,
В уединенный сходит сад.

Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звезды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух. Чуть трепещут
Сребристых тополей листы.
Но мрачны странные мечты
В душе Мазепы: звезды ночи,
Как обвинительные очи,
За ним насмешливо глядят.
И тополи, стеснившись в ряд,
Качая тихо головою,
Как судьи, шепчут меж собою.
И летней, теплой ночи тьма
Душна как черная тюрьма.

Вдруг... слабый крик... невнятный стон
Как бы из замка слышит он.
То был ли сон воображенья,
Иль плач совы, иль зверя вой,
Иль пытки стон, иль звук иной -
Но только своего волненья
Преодолеть не мог старик
И на протяжный слабый крик
Другим ответствовал - тем криком,
Которым он в весельи диком
Поля сраженья оглашал,
Когда с Забелой, с Гамалеем,
И - с ним... и с этим Кочубеем
Он в бранном пламени скакал.

Зари багряной полоса
Объемлет ярко небеса.
Блеснули долы, холмы, нивы,
Вершины рощ и волны рек.
Раздался утра шум игривый,
И пробудился человек.

Еще Мария сладко дышит,
Дремой объятая, и слышит
Сквозь легкой сон, что кто-то к ней
Вошел и ног ее коснулся.
Она проснулась - но скорей
С улыбкой взор ее сомкнулся
От блеска утренних лучей.
Мария руки протянула
И с негой томною шепнула:
"Мазепа, ты?..." Но голос ей
Иной ответствует... о боже!
Вздрогнув, она глядит... и что же?
Пред нею мать...

Мать.
Молчи, молчи;
Не погуби нас: я в ночи
Сюда прокралась осторожно
С единой, слезною мольбой.
Сегодня казнь. Тебе одной
Свирепство их смягчить возможно.
Спаси отца.

Дочь. в ужасе
Какой отец?
Какая казнь?

Мать.
Иль ты доныне
Не знаешь?... нет! ты не в пустыне,
Ты во дворце; ты знать должна,
Как сила гетмана грозна,
Как он врагов своих карает.
Как государь ему внимает...
Но вижу: скорбную семью
Ты отвергаешь для Мазепы;
Тебя я сонну застаю,
Когда свершают суд свирепый,
Когда читают приговор,
Когда готов отцу топор...
Друг другу, вижу, мы чужие...
Опомнись, дочь моя! Мария,
Беги, пади к его ногам,
Спаси отца, будь ангел нам:
Твой взгляд злодеям руки свяжет,
Ты можешь их топор отвесть.
Рвись, требуй - гетман не откажет:
Ты для него забыла честь,
Родных и бога.

Мать.
Что со мною?
Отец... Мазепа... казнь - с мольбою
Здесь, в этом замке мать моя -
Нет, иль ума лишилась я,
Иль это грезы.

Мать.
Бог с тобою,
Нет, нет - не грезы, не мечты.
Ужель еще не знаешь ты,
Что твой отец ожесточенный
Бесчестья дочери не снес
И, жаждой мести увлеченный,
Царю на гетмана донес...
Что в истязаниях кровавых
Сознался в умыслах лукавых,
В стыде безумной клеветы,
Что, жертва смелой правоты,
Врагу он выдан головою,
Что пред громадой войсковою,
Когда его не осенит
Десница вышняя господня,
Он должен быть казнен сегодня,
Что здесь покаместь он сидит
В тюремной башне.

Мать.
Боже, боже!...
Сегодня! - бедный мой отец!

И дева падает на ложе,
Как хладный падает мертвец.

Пестреют шапки. Копья блещут.
Бьют в бубны. Скачут сердюки. 25
В строях ровняются полки.
Толпы кипят. Сердца трепещут.
Дорога, как змеиный хвост,
Полна народу, шевелится.
Средь поля роковой намост.
На нем гуляет, веселится
Палач и алчно жертвы ждет:
То в руки белые берет,
Играючи, топор тяжелый,
То шутит с чернию веселой.
В гремучий говор все слилось:
Крик женской, брань, и смех, и ропот.
Вдруг восклицанье раздалось,
И смолкло все. Лишь конской топот
Был слышен в грозной тишине.
Там, окруженный сердюками,
Вельможный гетман с старшинами
Скакал на вороном коне.
А там по киевской дороге
Телега ехала. В тревоге
Все взоры обратили к ней.
В ней, с миром, с небом примиренный,
Могущей верой укрепленный
Сидел безвинный Кочубей,
С ним Искра тихой, равнодушный,
Как агнец, жребию послушный.
Телега стала. Раздалось
Моленье ликов громогласных.
С кадил куренье поднялось.
За упокой души несчастных
Безмолвно молится народ,
Страдальцы за врагов. И вот
Идут они, взошли. На плаху,
Крестясь, ложится Кочубей.
Как будто в гробе, тьмы людей
Молчат. Топор блеснул с размаху,
И отскочила голова.
Все поле охнуло. Другая
Катится вслед за ней, мигая.
Зарделась кровию трава -
И сердцем радуясь во злобе
Палач за чуб поймал их обе
И напряженною рукой
Потряс их обе над толпой.

Свершилась казнь. Народ беспечный
Идет, рассыпавшись, домой
И про свои заботы вечны
Уже толкует меж собой.
Пустеет поле понемногу.
Тогда чрез пеструю дорогу
Перебежали две жены.
Утомлены, запылены,
Они, казалось, к месту казни
Спешили полные боязни.
"Уж поздно", - кто-то им сказал
И в поле перстом указал.
Там роковой намост ломали,
Молился в черных ризах поп,
И на телегу подымали
Два казака дубовый гроб.

Один пред конною толпой
Мазепа, грозен, удалялся
От места казни. Он терзался
Какой-то страшной пустотой.
Никто к нему не приближался,
Не говорил он ничего;
Весь в пене мчался конь его.
Домой приехав, "что Мария?"
Спросил Мазепа. Слышит он
Ответы робкие, глухие...
Невольным страхом поражен,
Идет он к ней; в светлицу входит:
Светлица тихая пуста -
Он в сад, и там смятенный бродит;
Но вкруг широкого пруда,
В кустах, вдоль сеней безмятежных
Все пусто, нет нигде следов -
Ушла! - Зовет он слуг надежных,
Своих проворных сердюков.
Они бегут. Храпят их кони -
Раздался дикой клик погони,
Верхом - и скачут молодцы
Во весь опор во все концы.

Бегут мгновенья дорогие.
Не возвращается Мария.
Никто не ведал, не слыхал,
Зачем и как она бежала...
Мазепа молча скрежетал.
Затихнув, челядь трепетала.
В груди кипучий яд нося,
В светлице гетман заперся.
Близь ложа там во мраке ночи
Сидел он, не смыкая очи,
Нездешней мукою томим.
Поутру, посланные слуги
Один явились за другим.
Чуть кони двигались. Подпруги,
Подковы, узды, чепраки,
Все было пеною покрыто,
В крови, растеряно, избито -
Но ни один ему принесть
Не мог о бедной деве весть.
И след ее существованья
Пропал как будто звук пустой,
И мать одна во мрак изгнанья
Умчала горе с нищетой.

Monday, May 31, 2010

Poltava, Part I

Полтава

автор Александр Сергеевич Пушкин (1799—1837)



Поэма написано в 1828 г., напечатана в 1829 г.


— Эпиграф и посвящение


The power and glory of the war,
Faithless as their vain votaries, men,
Had pass'd to the triumphant Czar.

-Byron


Посвящение

Тебе — но голос музы тёмной
Коснется ль уха твоего?
Поймешь ли ты душою скромной
Стремленье сердца моего?
Иль посвящение поэта,
Как некогда его любовь,
Перед тобою без ответа
Пройдет, непризнанное вновь?
Узнай по крайней мере звуки,
Бывало, милые тебе —
И думай, что во дни разлуки,
В моей изменчивой судьбе,
Твоя печальная пустыня,
Последний звук твоих речей
Одно сокровище, святыня,
Одна любовь души моей.



Песнь первая

Богат и славен Кочубей. 1
Его луга необозримы;
Там табуны его коней
Пасутся вольны, нехранимы.
Кругом Полтавы хутора 2
Окружены его садами,
И много у него добра,
Мехов, атласа, серебра
И на виду и под замками.
Но Кочубей богат и горд
Не долгогривыми конями,
Не златом, данью крымских орд,
Не родовыми хуторами,
Прекрасной дочерью своей
Гордится старый Кочубей. 3

И то сказать: в Полтаве нет
Красавицы, Марии равной.
Она свежа, как вешний цвет,
Взлелеянный в тени дубравной.
Как тополь киевских высот,
Она стройна. Ее движенья
То лебедя пустынных вод
Напоминают плавный ход,
То лани быстрые стремленья.
Как пена, грудь ее бела.
Вокруг высокого чела,
Как тучи, локоны чернеют.
Звездой блестят ее глаза;
Ее уста, как роза, рдеют.
Но не единая краса
(Мгновенный цвет!) молвою шумной
В младой Марии почтена:
Везде прославилась она
Девицей скромной и разумной.
За то завидных женихов
Ей шлет Украйна и Россия;
Но от венца, как от оков,
Бежит пугливая Мария.
Всем женихам отказ — и вот
За ней сам гетман сватов шлет. 4

Он стар. Он удручен годами,
Войной, заботами, трудами;
Но чувства в нем кипят, и вновь
Мазепа ведает любовь.

Мгновенно сердце молодое
Горит и гаснет. В нем любовь
Проходит и приходит вновь,
В нем чувство каждый день иное:
Не столь послушно, не слегка,
Не столь мгновенными страстями
Пылает сердце старика,
Окаменелое годами.
Упорно, медленно оно
В огне страстей раскалено;
Но поздний жар уж не остынет
И с жизнью лишь его покинет.

Не серна под утес уходит,
Орла послыша тяжкий лёт;
Одна в сенях невеста бродит,
Трепещет и решенья ждет.

И, вся полна негодованьем,
К ней мать идет и, с содроганьем
Схватив ей руку, говорит;
«Бесстыдный! старец нечестивый!
Возможно ль?.. нет, пока мы живы,
Нет! он греха не совершит.
Он, должный быть отцом и другом
Невинной крестницы своей...
Безумец! на закате дней
Он вздумал быть ее супругом».
Мария вздрогнула. Лицо
Покрыла бледность гробовая,
И, охладев как неживая,
Упала дева на крыльцо.

Она опомнилась, но снова
Закрыла очи — и ни слова
Не говорит. Отец и мать
Ей сердце ищут успокоить,
Боязнь и горесть разогнать,
Тревогу смутных дум устроить...
Напрасно. Целые два дня,
То молча плача, то стеня,
Мария не пила, не ела,
Шатаясь, бледная как тень,
Не зная сна. На третий день
Ее светлица опустела.

Никто не знал, когда и как
Она сокрылась. Лишь рыбак
Той ночью слышал конский топот,
Казачью речь и женский шепот,
И утром след осьми подков
Был виден на росе лугов.

Не только первый пух ланит
Да русы кудри молодые,
Порой и старца строгий вид,
Рубцы чела, власы седые
В воображенье красоты
Влагают страстные мечты.

И вскоре слуха Кочубея
Коснулась роковая весть:
Она забыла стыд и честь,
Она в объятиях злодея!
Какой позор! Отец и мать
Молву не смеют понимать.
Тогда лишь истина явилась
С своей ужасной наготой.
Тогда лишь только объяснилась
Душа преступницы младой.
Тогда лишь только стало явно,
Зачем бежала своенравно
Она семейственных оков,
Томилась тайно, воздыхала
И на приветы женихов
Молчаньем гордым отвечала;
Зачем так тихо за столом
Она лишь гетману внимала,
Когда беседа ликовала
И чаша пенилась вином;
Зачем она всегда певала
Те песни, кои он слагал, 5
Когда он беден был и мал,
Когда молва его не знала;
Зачем с неженскою душой
Она любила конный строй,
И бранный звон литавр, и клики
Пред бунчуком и булавой
Малороссийского владыки... 6

Богат и знатен Кочубей.
Довольно у него друзей.
Свою омыть он может славу.
Он может возмутить Полтаву;
Внезапно средь его дворца
Он может мщением отца
Постигнуть гордого злодея;
Он может верною рукой
Вонзить... но замысел иной
Волнует сердце Кочубея.

Была та смутная пора,
Когда Россия молодая,
В бореньях силы напрягая,
Мужала с гением Петра.
Суровый был в науке славы
Ей дан учитель: не один
Урок нежданый и кровавый
Задал ей шведский паладин.
Но в искушеньях долгой кары,
Перетерпев судеб удары,
Окрепла Русь. Так тяжкий млат,
Дробя стекло, кует булат.

Венчанный славой бесполезной,
Отважный Карл скользил над бездной.
Он шел на древнюю Москву,
Взметая русские дружины,
Как вихорь гонит прах долины
И клонит пыльную траву.
Он шел путем, где след оставил
В дни наши новый, сильный враг,
Когда падением ославил
Муж рока свой попятный шаг. 7

Украйна глухо волновалась.
Давно в ней искра разгоралась.
Друзья кровавой старины
Народной чаяли войны,
Роптали, требуя кичливо,
Чтоб гетман узы их расторг,
И Карла ждал нетерпеливо
Их легкомысленный восторг.
Вокруг Мазепы раздавался
Мятежный крик: пора, пора!
Но старый гетман оставался
Послушным подданным Петра.
Храня суровость обычайну,
Спокойно ведал он Украйну,
Молве, казалось, не внимал
И равнодушно пировал.

«Что ж гетман? юноши твердили, —
Он изнемог; он слишком стар;
Труды и годы угасили
В нем прежний, деятельный жар.
Зачем дрожащею рукою
Еще он носит булаву?
Теперь бы грянуть нам войною
На ненавистную Москву!
Когда бы старый Дорошенко, 8
Иль Самойлович молодой, 9
Иль наш Палей, 10 иль Гордеенко 11
Владели силой войсковой;
Тогда б в снегах чужбины дальной
Не погибали казаки,
И Малороссии печальной
Освобождались уж полки». 12

Так, своеволием пылая,
Роптала юность удалая,
Опасных алча перемен,
Забыв отчизны давний плен,
Богдана счастливые споры,
Святые брани, договоры
И славу дедовских времен.
Но старость ходит осторожно
И подозрительно глядит.
Чего нельзя и что возможно,
Еще не вдруг она решит.
Кто снидет в глубину морскую,
Покрытую недвижно льдом?
Кто испытующим умом
Проникнет бездну роковую
Души коварной? Думы в ней,
Плоды подавленных страстей,
Лежат погружены глубоко,
И замысел давнишних дней,
Быть может, зреет одиноко.
Как знать? Но чем Мазепа злей,
Чем сердце в нем хитрей и ложней,
Тем с виду он неосторожней
И в обхождении простей.
Как он умеет самовластно
Сердца привлечь и разгадать,
Умами править безопасно,
Чужие тайны разрешать!
С какой доверчивостью лживой,
Как добродушно на пирах
Со старцами старик болтливый,
Жалеет он о прошлых днях,
Свободу славит с своевольным,
Поносит власти с недовольным,
С ожесточенным слезы льет,
С глупцом разумну речь ведет!
Не многим, может быть, известно,
Что дух его неукротим,
Что рад и честно и бесчестно
Вредить он недругам своим;
Что ни единой он обиды
С тех пор как жив не забывал,
Что далеко преступны виды
Старик надменный простирал;
Что он не ведает святыни,
Что он не помнит благостыни,
Что он не любит ничего,
Что кровь готов он лить, как воду,
Что презирает он свободу,
Что нет отчизны для него.

Издавна умысел ужасный
Взлелеял тайно злой старик
В душе своей. Но взор опасный,
Враждебный взор его проник.

«Нет, дерзкий хищник, нет, губитель! —
Скрежеща мыслит Кочубей, —
Я пощажу твою обитель,
Темницу дочери моей;
Ты не истлеешь средь пожара,
Ты не издохнешь от удара
Казачей сабли. Нет, злодей,
В руках московских палачей,
В крови, при тщетных отрицаньях,
На дыбе, корчась в истязаньях,
Ты проклянешь и день и час,
Когда ты дочь крестил у нас,
И пир, на коем чести чашу
Тебе я полну наливал,
И ночь, когда голубку нашу
Ты, старый коршун, заклевал!..»

Так! было время: с Кочубеем
Был друг Мазепа; в оны дни
Как солью, хлебом и елеем,
Делились чувствами они.
Их кони по полям победы
Скакали рядом сквозь огни;
Нередко долгие беседы
Наедине вели они —
Пред Кочубеем гетман скрытный
Души мятежной, ненасытной
Отчасти бездну открывал
И о грядущих измененьях,
Переговорах, возмущеньях
В речах неясных намекал.
Так, было сердце Кочубея
В то время предано ему.
Но, в горькой злобе свирепея,
Теперь позыву одному
Оно послушно; он голубит
Едину мысль и день и ночь:
Иль сам погибнет, иль погубит —
Отмстит поруганную дочь.

Но предприимчивую злобу
Он крепко в сердце затаил.
«В бессильной горести, ко гробу
Теперь он мысли устремил.
Он зла Мазепе не желает;
Всему виновна дочь одна,
Но он и дочери прощает:
Пусть богу даст ответ она,
Покрыв семью свою позором,
Забыв и небо и закон...»

А между тем орлиным взором
В кругу домашнем ищет он
Себе товарищей отважных,
Неколебимых, непродажных.
Во всем открылся он жене: 13
Давно в глубокой тишине
Уже донос он грозный копит,
И, гнева женского полна,
Нетерпеливая жена
Супруга злобного торопит.
В тиши ночей, на ложе сна,
Как некой дух, ему она
О мщеньи шепчет, укоряет,
И слезы льет, и ободряет,
И клятвы требует — и ей
Клянется мрачный Кочубей.

Удар обдуман. С Кочубеем
Бесстрашный Искра 14 заодно.
И оба мыслят: «Одолеем;
Врага паденье решено.
Но кто ж, усердьем пламенея,
Ревнуя к общему добру,
Донос на мощного злодея
Предубежденному Петру
К ногам положит, не робея?»

Между полтавских казаков,
Презренных девою несчастной,
Один с младенческих годов
Ее любил любовью страстной.
Вечерней, утренней порой,
На берегу реки родной,
В тени украинских черешен,
Бывало, он Марию ждал,
И ожиданием страдал,
И краткой встречей был утешен.
Он без надежд ее любил,
Не докучал он ей мольбою:
Отказа б он не пережил.
Когда наехали толпою
К ней женихи, из их рядов
Уныл и сир он удалился.
Когда же вдруг меж казаков
Позор Мариин огласился
И беспощадная молва
Ее со смехом поразила,
И тут Мария сохранила
Над ним привычные права.
Но если кто хотя случайно
Пред ним Мазепу называл,
То он бледнел, терзаясь тайно,
И взоры в землю опускал.

Кто при звездах и при луне
Так поздно едет на коне?
Чей это конь неутомимый
Бежит в степи необозримой?

Казак на север держит путь,
Казак не хочет отдохнуть
Ни в чистом поле, ни в дубраве,
Ни при опасной переправе.

Как сткло булат его блестит,
Мешок за пазухой звенит,
Не спотыкаясь, конь ретивый
Бежит, размахивая гривой.

Червонцы нужны для гонца,
Булат потеха молодца,
Ретивый конь потеха тоже —
Но шапка для него дороже.

За шапку он оставить рад
Коня, червонцы и булат,
Но выдаст шапку только с бою,
И то лишь с буйной головою.

Зачем он шапкой дорожит?
За тем, что в ней донос зашит,
Донос на гетмана злодея
Царю Петру от Кочубея.

Грозы не чуя между тем,
Неужасаемый ничем,
Мазепа козни продолжает.
С ним полномощный езуит 15

Мятеж народный учреждает
И шаткой трон ему сулит.
Во тьме ночной они как воры
Ведут свои переговоры,
Измену ценят меж собой,

Слагают цифр универсалов, 16
Торгуют царской головой,
Торгуют клятвами вассалов.
Какой-то нищий во дворец
Неведомо отколе ходит,

И Орлик, 17 гетманов делец,
Его приводит и выводит.
Повсюду тайно сеют яд
Его подосланные слуги:
Там на Дону казачьи круги

Они с Булавиным 18 мутят;
Там будят диких орд отвагу;
Там за порогами Днепра
Стращают буйную ватагу
Самодержавием Петра.
Мазепа всюду взор кидает
И письма шлет из края в край:
Угрозой хитрой подымает
Он на Москву Бахчисарай.
Король ему в Варшаве внемлет,
В стенах Очакова паша,
Во стане Карл и царь. Не дремлет
Его коварная душа;
Он, думой думу развивая,
Верней готовит свой удар;
В нем не слабеет воля злая,
Неутомим преступный жар.

Но как он вздрогнул, как воспрянул,
Когда пред ним незапно грянул
Упадший гром! когда ему,
Врагу России самому,
Вельможи русские послали 19
В Полтаве писанный донос
И вместо праведных угроз,
Как жертве, ласки расточали;
И озабоченный войной,
Гнушаясь мнимой клеветой,
Донос оставя без вниманья,
Сам царь Иуду утешал
И злобу шумом наказанья
Смирить надолго обещал!

Мазепа, в горести притворной,
К царю возносит глас покорный.
«И знает бог, и видит свет:
Он, бедный гетман, двадцать лет
Царю служил душою верной;
Его щедротою безмерной
Осыпан, дивно вознесен...
О, как слепа, безумна злоба!..
Ему ль теперь у двери гроба
Начать учение измен
И потемнять благую славу?
Не он ли помощь Станиславу 20
С негодованьем отказал,
Стыдясь, отверг венец Украйны,
И договор и письма тайны
К царю, по долгу, отослал?
Не он ли наущеньям хана 21
И цареградского салтана
Был глух? Усердием горя,
С врагами белого царя
Умом и саблей рад был спорить,
Трудов и жизни не жалел,
И ныне злобный недруг смел
Его седины опозорить!
И кто же? Искра, Кочубей!
Так долго быв его друзьями!..»
И с кровожадными слезами,
В холодной дерзости своей,
Их казни требует злодей... 22

Чьей казни?.. старец непреклонный!
Чья дочь в объятиях его?
Но хладно сердца своего
Он заглушает ропот сонный.
Он говорит: «В неравный спор
Зачем вступает сей безумец?
Он сам, надменный вольнодумец,
Сам точит на себя топор.
Куда бежит, зажавши вежды?
На чем он основал надежды?
Или... но дочери любовь
Главы отцовской не искупит.
Любовник гетману уступит,
Не то моя прольется кровь.»

Мария, бедная Мария,
Краса черкасских дочерей!
Не знаешь ты, какого змия
Ласкаешь на груди своей.
Какой же властью непонятной
К душе свирепой и развратной
Так сильно ты привлечена?
Кому ты в жертву отдана?
Его кудрявые седины,
Его глубокие морщины,
Его блестящий, впалый взор,
Его лукавый разговор
Тебе всего, всего дороже:
Ты мать забыть для них могла,
Соблазном постланное ложе
Ты отчей сени предпочла.
Своими чудными очами
Тебя старик заворожил,
Своими тихими речами
В тебе он совесть усыпил;
Ты на него с благоговеньем
Возводишь ослепленный взор,
Его лелеешь с умиленьем —
Тебе приятен твой позор,
Ты им, в безумном упоенье,
Как целомудрием горда —
Ты прелесть нежную стыда
В своем утратила паденье...

Что стыд Марии? что молва?
Что для нее мирские пени,
Когда склоняется в колени
К ней старца гордая глава,
Когда с ней гетман забывает
Судьбы своей и труд и шум,
Иль тайны смелых, грозных дум
Ей, деве робкой, открывает?
И дней невинных ей не жаль,
И душу ей одна печаль
Порой, как туча, затмевает:
Она унылых пред собой
Отца и мать воображает;
Она, сквозь слезы, видит их
В бездетной старости, одних,
И, мнится, пеням их внимает...
О, если б ведала она,
Что уж узнала вся Украйна!
Но от нее сохранена
Еще убийственная тайна.


http://ru.wikisource.org/wiki/%D0%9F%D0%BE%D0%BB%D1%82%D0%B0%D0%B2%D0%B0_(%D0%9F%D1%83%D1%88%D0%BA%D0%B8%D0%BD)

Monday, May 24, 2010

Кириллица и глаголица

Страницы книги "Кирилл и Мефодий"

I

И по сей день в учёной среде не снят с обсуждения вопрос: какая из двух славянских азбук была первоначальной? Какую из них создал (сам или при участии брата Мефодия) младший Солунянин? Вроде бы, по логике вещей, доступной и человеку, мало сведущему в вопросе, Кирилл – автор как раз той азбуки, которая названа его именем.

Но в кругу исследователей в XX веке прочно утвердилось и теперь преобладает противоположное мнение: создатель славянской азбуки изобрёл не кириллицу, а глаголицу. Именно она, глаголица, древне́й, первородней. Именно её совершенно необычным, оригинальным буквенным строем были исполнены старейшие из славянских рукописей.

Следуя такой убеждённости, считают, что кириллическая азбучная традиция утвердилась поздней, уже после кончины Кирилла, и даже не в среде первых учеников, а после них – у писателей и книжников, трудившихся в Болгарском царстве в X веке. Через их посредство, как известно, кириллическая азбука перешла и на Русь.

Казалось бы, если авторитетное большинство отдаёт первенство глаголице, то почему бы не успокоиться и не возвращаться больше к изжившему себя вопросу? Однако старая тема то и дело возобновляется. Причём, эти порывы чаще исходят именно от адвокатов глаголицы. Можно подумать, что они намерены отшлифовать до блеска некоторые свои почти абсолютные результаты. Или что у них всё ещё не очень спокойно на душе, и они ожидают каких-то неожиданных дерзких покушений на свою систему доказательств.

Ведь, казалось бы, в их доводах всё очень наглядно: кириллица вытеснила глаголицу, причём, вытеснение проходило в достаточно грубых формах. Обозначена даже дата, от которой предложено отсчитывать силовое устранение глаголицы с заменой её на кириллическую азбуку. К примеру, по убеждению словенского учёного Франца Гревса, такой датой рекомендуется считать рубеж 893-894 годов, когда Болгарское государство возглавил князь Симеон, сам по происхождению полугрек, который получил отличное греческое образование и потому сразу же стал ратовать за утверждение в пределах страны алфавита, буквенной своей графикой живо перекликающегося, а по большей части и совпадающего с греческим письмом.

В культурное творчество якобы вмешались тогда сразу и политика, и личная прихоть, и такое смахивало на катастрофу. Целые пергаменные книги в сжатый промежуток времени, в основном приходящий на X век, спешно зачищались от глаголических начертаний, а на промытых листах повсеместно появлялась вторичная запись, исполненная уже кириллическим уставным почерком. Монументальным, торжественным, имперским.

Перезаписанные книги историки письма называют палимпсестами. В переводе с греческого: нечто свеженаписанное на соскоблённом или промытом листе. Для наглядности можно вспомнить обычные помарки в школьной тетради, второпях подтираемые ластиком перед тем, как вписать слово или букву в исправленном виде.

Обильные соскабливания и смывки глаголических книг вроде бы красноречивей всего и подтверждают старшинство глаголицы. Но это, заметим, и единственное документальное свидетельство силовой замены одной славянской азбуки на другую. Никаких иных достоверных подтверждений происшедшего катаклизма древнейшие письменные источники не сохранили. Ни ближайшие ученики Кирилла и Мефодия, ни их продолжатели, ни тот же князь Симеон, ни кто-либо иной из современников столь заметного происшествия нигде о нём не сочли нужным высказаться. То есть, ни-че-го: ни жалоб, ни запрещающего указа. А ведь упорная приверженность к глаголическому письму в обстановке полемики тех дней легко могла бы вызвать обвинения в еретическом отклонении. Но – молчание. Есть, впрочем, довод (его настойчиво выдвигал тот же Ф. Гревс), что отважным защитником глаголицы выступил в своей знаменитой апологии азбуки, сотворённой Кириллом, славянский писатель начала Х века Черноризец Храбр. Правда, почему-то сам Храбр ни словом, ни намёком не проговаривается о существовании азбучного конфликта. К разбору основных положений его апологии мы обязательно обратимся, но позже.

А пока не помешает ещё раз зафиксировать распространённое мнение: кириллице отдали предпочтение лишь из соображений политического и культурного этикета, поскольку в большинстве буквенных написаний она, повторим, послушно следовала графике греческого алфавита, а, значит, не представляла собой какого-то чрезвычайного вызова письменной традиции византийской ойкумены. Вторичная, откровенно про-греческая азбука и была-де людьми, учредившими её приоритет, названа в память Кирилла Философа.

В таком, по видимости, безупречном доводе в пользу первенства глаголицы, есть всё же один странный коллективный недогляд, почти несуразица. Право же, как это книжники, своевольно отвергшие глаголическое азбучное изобретение Кирилла, посмели бы назвать его именем другую азбуку, к созданию которой он не имел совершенно никакого отношения? Такое самоуправство, близкое к кощунству, могло быть допущено только лицами, по сути совершенно не уважавшими труд своего великого учителя, святого мужа, а только делавшими вид, что истово чтут его память. Но подобное лицемерие в среде учеников и последователей наших Солунян просто непредставимо. Оно по своей циничной сути совершенно не соответствовало бы этическим принципам эпохи.

Эта странная исследовательская неувязка, согласимся, сильно обесценивает доводы сторонников глаголицы как безусловного и единственного детища Кирилла Философа. И всё же существование палимпсестов, заставляло и будет заставлять каждого, кто притронется к теме первенствующей славянской азбуки, снова и снова проверять логику своих доказательств. Не до конца вычищенные первоначальные буквы пергаменных книги и по сей день поддаются если не прочтению, то узнаванию. Как ни промывались листы пергамена, следы глаголицы всё равно проступают. А за ними, значит, проступает или криминал, или какая-то вынужденная необходимость той отдалённой поры.



II


К счастью, о существовании глаголицы сегодня свидетельствуют не одни лишь палимпсесты. В разных странах сохранился целый корпус древних письменных памятников глаголической буквенной графики. Это книги или их фрагменты давно известны в науке, тщательнейшее изучены. Среди них в первую очередь нужно упомянуть Киевские листки X - XI в. (памятник хранится в Центральной научной библиотеке АН Украины, Киев), Ассеманиево Евангелие X - XI в. (в славянском отделе Ватиканской библиотеки), Зографское Евангелие X - XI в. (в Российской Национальной Библиотеке, Санкт-Петербург), Мариинское Евангелие X - XI в. (в Российской Государственной Библиотеке, Москва), Клоциев сборник XI в. (Триест, Инсбрук), Синайская Псалтирь XI в. (в Библиотеке монастыря св. Екатерины на Синае), Синайский требник XI в. (там же).

Ограничимся хотя бы этими, древнейшими и авторитетнейшими. Все они, как видим, не относятся к твёрдо датируемым памятникам, поскольку ни в одном не сохранилось записи с точным указанием года создания рукописи. Но даже округлённые, «плывущие» датировки, не сговариваясь, подтверждают: все рукописи возникли уже по кончине основоположников славянской письменности. То есть, во времена, когда, по убеждению сторонников «глаголического первенства», традиция этого письма усиленно вытеснялась приверженцами про-греческой азбуки, возобладавшей будто бы вопреки намерениям «глаголита» Кирилла.

Вывод, который неумолимо напрашивается: уже сами по себе датировки старейших глаголических источников не позволяют чересчур драматизировать картину противостояния двух первых славянских азбук. Заметим, что к XI веку относятся и несколько старейших кириллических рукописей Древней Руси: это всемирно известные Реймсское Евангелие первой половины века, Остромирово Евангелие 1056-1057 года, Изборник Святослава 1073 года, Изборник Святослава 1076 года, Архангельское Евангелие 1092 года, Савина книга, – все, кстати, на чистых листах, без следов промывок.

Так что излишняя драматизация неуместна и в вопросе о палимпсестах. К примеру, при тщательном исследовании страниц глаголического Зографского Евангелия неоднократно обнаруживаются следы промывок или подчисток старого текста и новых написаний на их месте. Но что же на промытых от глаголицы страницах? Вновь глаголица! Причем, самая большая из таких реставраций (речь идёт о целой тетради из евангелия от Матфея) относится не к X - XI , а уже к XII веку.

Есть в этой рукописи и кириллический текст. Но он скромно появляется лишь на страницах её дополнительной части (синаксаря). Это раздел относится уже к XIII веку и текст нанесён на чистые, а не промытые от глаголицы листы. В статье, посвящённой Зографскому Евангелию (Кирило-Методиевска енциклопедия т 1, София, 1985) болгарский исследователь Иван Добрев упоминает, что в 1879 году глаголическая, то есть старейшая часть памятника была опубликована в кириллической транслитерации. Тем самым создавалась база для более внимательного научного анализа двух азбук. Упрощалось знакомство с оригиналом и для читателей, лишённых возможности вчитываться в забытую за прошедшие века глаголицу. В любом случае такой способ обращения к древнему источнику никак не спутать с промывкой или соскабливанием.

Из сохранившихся древних рукописей, пожалуй, лишь единственную можно отнести к числу целиком промытых от глаголицы. Это кириллическое Боянское Евангелие XI века. Оно поневоле приобрело несколько одиозную известность, как наглядное доказательство жёсткого вытеснения одной традиции в пользу другой. Но все перечисленные выше старейшие памятники глаголического письма свидетельствуют как раз о другом – о мирном сосуществовании двух алфавитных традиций в пору строительства единого литературного языка славянства.

Как будто во исполнение устного завета своих учителей, продолжатели дела Кирилла и Мефодия приходили к негласной договорённости. Смысл же её попробуем свести к следующему: раз уж славянству, в отличие от других насельников земли так здорово повезло, что их письменный язык создаётся сразу с помощью двух азбук, то не нужно особенно горячиться; пусть эти азбуки постараются как следует, доказывая свои способности, свои лучшие свойства, своё умение легче и надёжнее запомниться, войти на глубины людского сознания, прилепиться прочнее к вещам видимым и смыслам незримым. Понадобилось несколько десятилетий, и стало проступать наружу, что состязание – всё же не идиллия. Оно не может слишком долго проходить на-равных.

Да, глаголическое письмо, добившись немалых успехов на первом этапе

строительства нового литературного языка, поразив поначалу воображение многих своей свежестью, небывалостью, яркой и экзотической новизной, своим таинственным обликом, чётким соответствием каждого отдельного звука определённой букве, постепенно стало терять позиции. В глаголице сызначала присутствовало качество предмета нарочитого, намеренно закрытого, годного для узкого круга посвящённых лиц, обладателей почти тайнописи. В обликах её букв то и дело проступала какая-то игривость, кудреватость, мелькали то и дело простецкие манипуляции: повернул вверх кружками – одна буква, вниз кружками – другая, кружками вбок – третья, добавил рядом схожую боковушку – четвёртая… Но алфавит как таковой в жизни народа, им пользующегося, не может быть предметом шутки. Это особенно глубоко чувствуют дети, с великим вниманием и прямо-таки молитвенным напряжением всех силёнок исполняющие в тетрадях первые буквы и слоги. Азбука слишком тесно связана с главными смыслами жизни, с её священными высотами, чтобы перемигиваться с читателем. Неграмотный пастух или землепашец, или воин, остановившись у кладбищенской плиты с большими непонятными буквами, вопреки своему незнанию всё-таки прочитывал: тут выражено что-то самое важное о судьбе неизвестного ему человека.


III


Ещё и по той причине нет до сих пор умиротворения вокруг вопроса о глаголице, что чем дальше, тем сильнее зыбится перспектива самого происхождения феноменальной азбучной доктрины. Её облик и по сей день будоражит воображение исследователей. Не иссякает соревновательная активность в изыскании всё новых и новых доказательных догадок. Её вычурно называют сакральным кодом, матрицей вселенского звучания, к которой нужно, как к великому святилищу, развернуть и кириллицу, и другие европейские алфавиты. Кому выпадет честь окончательно высветлить родословную диковинной гостьи на пиру письмен?

Клубок научных, – а с недавних пор и любительских,– гипотез на глазах растёт. Их объём к нашим дням стал таков, что знатоки вопроса, похоже, уже и сами приходят в смятение при виде безостановочной цепной реакции версетворения. И многие задумываются: не пора ли, наконец, остановиться, сойтись на чём-то одном. Иначе тема генезиса глаголицы однажды захлебнётся в воронке дурной бесконечности. Не в последнюю очередь смущает и то, что в разнобое и сумятице споров о происхождении имярек часто обнаруживаются не очень привлекательные приёмы спорящих авторитетов.

Понятно, наука не бесстрастна. В пылу интеллектуальных баталий не зазорно настаивать на своём до конца. Но неловко наблюдать при этом, как намеренно забываются чужие доводы, обходятся стороной общеизвестные письменные источники или даты. Лишь один пример. Современный автор, описывая в научно-популярном труде Реймсское Евангелие, вывезенное дочерью князя Ярослава Мудрого Анной во Францию, называет его глаголическим памятником. И для вящей убедительности помещает изображение отрывка, написанного хорватским почерком в стиле готической глаголицы. Но рукопись Реймсского Евангелия, как хорошо известно в научном мире, состоит из двух весьма неравноценных по возрасту частей. Первая, старейшая, относится к XI веку и выполнена кириллическим письмом. Вторая, глаголическая, была написана и прибавлена к первой лишь в XIV столетии. В начале XVIII века, когда во Франции гостил Пётр Первый, рукопись в качестве драгоценной реликвии, на которой присягали французские короли, была показана ему, и русский царь тут же стал читать вслух кириллические стихи евангелия, но озадачился, когда дело дошло до глаголической части.

Болгарский учёный XX века Емил Георгиев однажды задался целью составить опись существующих в славистике вариантов происхождения глаголицы. Выяснилось, что в качестве образца для неё разными авторами в разное время предлагались самые неожиданные источники: архаические славянские руны, этрусское письмо, латиница, арамейская, финикийская, пальмирская, сирийская, еврейская, самаритянская, армянская, эфиопская, староалбанская, греческая алфавитные системы…

Уже этот чрезвычайный географический разброс озадачивает. Но полувековой давности опись Георгиева, как теперь очевидно, нуждается в дополнениях. В неё не вошли ссылки ещё на несколько новых или старых, но подзабытых разысканий. Так, в качестве наиболее достоверного источника, предлагалось рассматривать германское руническое письмо. Образцом для глаголицы могла, по другому мнению, послужить алфавитная продукция кельтских монахов-миссионеров. Недавно стрела поиска с запада опять резко отклонилась на восток: русский исследователь Гелий Прохоров считает глаголицу ближневосточным миссионерским алфавитом, автором же его –загадочного Константина Каппадокийца, тёзку нашего Константина-Кирилла. Воскрешая древнее предание славян-далматинцев, как о единоличном создателе глаголицы снова заговорили о блаженном Иерониме Стридонском, знаменитом переводчике и систематизаторе латинской «Вульгаты». Предложены были версии возникновения глаголицы под воздействием графики грузинского или коптского алфавитов.

Е. Георгиев справедливо полагал, что Константин-Философ по темпераменту своему никак не мог походить на собирателя славянского алфавитного скарба с миру по нитке. Но всё же болгарский учёный упрощал себе задачу, неоднократно заявляя, что Кирилл ни у кого ничего не заимствовал, а создал совершенно самобытное, не зависящее от внешних влияний письмо. При этом с особым жаром Георгиев опротестовал концепцию происхождения глаголицы от греческого курсивного письма IX века, предложенную ещё в конце XIX столетия англичанином И.Тейлором. Как известно, Тейлора вскоре поддержали и дополнили русский профессор из Казанского университета Д. Беляев и один из крупнейших славистов Европы В. Ягич, который роль Кирилла как создателя новой азбуки сформулировал предельно лаконично: « der Organisator des glagolischen Alfabets ». Благодаря авторитету Ягича, признаёт Георгиев, теория «получила громадное распространение». Позже многих к «греческой версии» присоединился и А. М. Селищев в своём капитальном «Старославянском языке». К такому же мнению осторожно склоняется учёный из Принстона Брюс М. Мецгер, автор исследования «Ранние переводы Нового Завета» (М., 2004): «Судя по всему, – пишет он, – Кирилл взял за ос­нову затейливое греческое минускульное письмо IX в., воз­можно, добавил несколько латинских и древнееврейских (или самаритянских) букв…». Примерно так же высказывается немец Иоганнес Фридрих в своей «Истории письма»: «…наиболее вероятным кажется происхождение глаголицы из греческого минускула IX столетия…».

Один из основных доводов Тейлора состоял в том, что славянский мир, благодаря своим многовековым связям с эллинистической культурой испытывал понятное тяготение к греческому письму как образцу для собственного книжного устроения и не нуждался для этого в заимствованиях из алфавитов восточного извода. Алфавит, предложенный Кириллом Философом, должен был исходить именно из учёта этой встречной тяги славянского мира. Здесь нет нужды разбирать контр-доводы Е. Георгиева. Достаточно напомнить, что главный из них всегда был неизменен: Константин-Кирилл сотворил совершенно оригинальное, никакому из алфавитов не подражающее письмо.

Дополняя разработки Тейлора, Ягич опубликовал и свою сопоставительную таблицу. На ней греческие курсивные и минускульные буквы той эпохи соседствуют с глаголицей (округлой, так называемой «болгарской»), кириллицей и греческим унциальным письмом.

Рассматривая таблицу Ягича, нетрудно заметить, что расположенный на ней слева скорописный греческий курсив (минускул) своими плавными закруглениями то и дело перекликается с глаголическими кругообразными знаками. Невольно напрашивается вывод о перетекании буквенных начертаний одного алфавита в соседний. Так это – не так?

Немаловажнее другое. Вглядываясь в греческую скоропись XI века, мы как бы на расстояния полушага приближаемся к рабочему столу Константина, видим взволнованные беглые заметки на тему будущего славянского письма. Да, это, скорей всего, черновики, первые или далеко не первые рабочие прикидки, наброски, которые легко стереть, чтобы исправить, как стирают буквы со школьной восковой дощечки или с разглаженной поверхности сырого песка. Они легки, воздушны, скорописны. В них нет твёрдой напряжённой монументальности, какая отличает греческий торжественный унциал той же поры.

Рабочий греческий курсив, словно летящий из-под пера братьев, творцов первого славянского литературного языка, как бы возвращает нас снова в обстановку монастырской обители у одного из подножий горы Малый Олимп. Мы помним эту тишину совершенно особого свойства. Она наполнена смыслами, которые к концу пятидесятых годов IX века впервые обозначились в противоречивом, сбивчивом славяно-византийском диалоге. В этих смыслах отчётливо прочитывалось: до сих пор стихийное и непоследовательное сосуществование двух великих языковых культур – эллинской и славянской – готово разрешиться чем-то ещё небывалым. Потому что, как никогда прежде, проступало теперь их давнее, сначала по-детски любопытное, а затем всё более и более заинтересованное внимание друг к другу.


IV


Уже отчасти говорилось о том, что греческий классический алфавит в пределах древнего Средиземноморья, а затем и в более широком евро-азиатском ареале на протяжении не одного тысячелетия представлял собой культурный феномен совершенно особой притягательной силы. Влечение к нему как образцу для подражания наметилось ещё у этрусков. Пусть огласовка их письменных знаков до сих пор недостаточно раскрыта, но латиняне, сменившие этрусков на Аппенинах, для устроения собственного письма успешно подражали уже двум алфавитам: и греческому, и этрусскому.

В таких подражаниях нет ничего обидного. Не все народы выходят на арену истории одновременно. Ведь и греки в многотрудных, растянувшихся на века заботах о восполнении своего письма использовали поначалу достижения финикийской алфавитной системы. И не только её. Но в итоге совершили подлинный переворот в тогдашней практике письменной речи, впервые узаконив в своём алфавите отдельные буквы для гласных звуков. За всеми этими событиями не вдруг обнаружилось со стороны, что греки – ещё и создатели грамматической науки, которая станет образцовой для всех соседних народов Европы и Ближнего Востока.

Наконец, в век явления человечеству Христа именно греческий язык, обогащённый опытом перевода ветхозаветной Септуагинты, взял на себя ответственность стать первым, подлинно путеводным языком христианского Нового Завета.

В великих греческих дарах миру мы по привычке всё ещё держим на первом месте античность, языческих богов, Гесиода с Гомером, Платона с Аристотелем, Эсхила с Периклом. Между тем, они уже сами смиренно ушли в тень четверых евангелистов, апостольских посланий, грандиозного видения на Патмосе, литургических творений Иоанна Златоуста и Василия Великого, гимнографических шедевров Иоанна Дамаскина и Романа Сладкопевца, боговедения Дионисия Ареопагита, Афанасия Александрийского, Григория Паламы.

Не прошло и века после евангельских событий, как разные народы Средиземноморья возжаждали узнать Священное Писание на языках, им родных. Так появились ранние опыты переводов Евангелия и Апостола на сирийский, на арамейский, на латынь. Немного позже вдохновенный переводческий порыв был подхвачен коптскими христианами Египта, армянской и грузинской церквями. В конце IV века заявил о своём праве на существование перевод для христиан-готов, выполненный епископом готским Вульфилой.

За вычетом сирийско-ассирийских рукописей, исполненных с помощью традиционного ближневосточного букворяда, во всех остальных по-своему проявлено почтение к алфавитному строю греческих первоисточников. В коптском алфавите христианских переводов, заменившем древнее иероглифическое письмо египтян, 24 буквы начертаниями подражают греческому унциалу, а семь остальных добавлены для записи звуков, несвойственных греческой речи.

Похожую картину можно увидеть и в готском Серебряном кодексе, самом полном рукописном источнике с текстом перевода Вульфилы. Но здесь к греческим буквам добавлен ряд латинских, а сверх того, знаки из готских рун – для звуков, внешних для греческой артикуляции. Так вновь созданные готский и коптский алфавиты каждый по-своему дополняли греческую буквенную основу – не в ущерб ей, но и себе не в убыток. Тем самым загодя обеспечивался для многих поколений наперёд более лёгкий способ знакомиться – через доступный облик букв – с самими соседними языками общего христианского пространства.

При создании армянского, а затем и грузинского алфавитов был избран иной путь. Обе эти кавказские письменности без колебаний приняли за основу алфавитную последовательность греческой азбуки. Но при этом сразу же получили новую самобытную графику восточного пошиба, внешне ничем не напоминающую письмо греков. Знаток кавказских старописьменных инициатив академик Т. Гамкрелидзе по поводу такой новации замечает: «С этой точки зрения древнегрузинская письменность Асомтаврули , древнеармянский Еркатагир и старославянская Глаголица подпадают под общий типологический класс, противопоставляясь коптской и готской письменностям, а также славянской Кириллице , графическое выражение которых отражает графику современной им греческой письменной системы».

Это, конечно, не оценка, а невозмутимая констатация очевидного. Более определённо высказывается Гамкрелидзе, рассматривая труды Месропа Маштоца, общепризнанного автора армянского алфавита: «Мотивом для подобного свободного творчества графических символов древнеармянского письма и создания оригинальных по начертанию письменных знаков, отличных графически от соответствующих греческих, должно было быть стремление скрыть зависимость вновь создаваемой письменности от письменного источника, использованного в качестве модели для ее создания, в данном случае от греческой письменности. Таким путем создавалась внешне оригинальная национальная письменность, как бы независимая от каких бы то ни было внешних влияний и связей».


V


Невозможно допустить, что Кирилл-Философ и Мефодий, представители первенствующей греческой письменной культуры, не обсуждали между собой, чем отличаются по характеру своих алфавитных знаков коптские и готские книги от тех же грузинских и армянских рукописей. Как невозможно представить, что братья были безразличны к множеству примеров интереса славян не только к греческой устной речи, но и к греческому письму, его буквенному строю и счёту.

По какому пути было следовать им самим? Вроде бы ответ подразумевался: строить новую славянскую письменность, равняясь на греческий алфавит, как на образец. Но обязательно ли все славяне единодушны в своём почитании греческого письма? Ведь в Херсонесе братья в 861 году листали книгу славянскую, но записанную буквами, непохожими на греческие. Может, и у славян иных земель уже есть свои особые виды, свои пожелания и даже встречные предложения? Не зря же Константин двумя годами позже, во время беседы с императором Михаилом о предстоящей миссии в Великоморавское княжество, сказал: «… пойду туда с радостью, если есть у них буквы для их языка». Как помним, агиограф, описывая ту беседу в «Житии Кирилла», привёл и уклончивый ответ василевса касательно славянских букв: «Дед мой, и отец мой, и иные многие искали их и не обрели, как же я могу их обрести?» На что последовал похожий на горестный вздох ответ младшего солунянина: «Кто может записать на воде беседу?..»

За этим разговором – внутреннее противоборство, сильно смутившее Константина. Можно ли выискать письмо для народа, который сам до сих пор не искал для себя письма? Допустимо ли отправляться в путь с чем-то заранее готовым, но совершенно неизвестным для тех, к кому идёшь? Не оскорбит ли их такой не вполне прошеный дар? Ведь известно – из того же обращения Ростислава-князя императору Михаилу, – что к мораванам уже приходили с проповедью и римляне, и греки, и немцы, но проповедовали и службы служили на своих языках, а потому народ, «простая чадь», поневоле оставался глух к непонятным речам…

В житиях братьев отсутствует описание самого посольства из Моравии. Неизвестен ни его состав, ни сроки пребывания в Константинополе. Неясно, была ли просьба князя Ростислава о помощи оформлена в виде грамоты и на каком языке (на греческом? на латыни?) или это было только устное сообщение. Можно лишь догадываться, что у братьев всё же имелась возможность, повыведать заранее у гостей, насколько их славянская речь схожа с той, какую солуняне слышали с детских лет, и насколько мораване наивны во всём, что касается общения на письме. Да, понимать речь друг друга, как выясняется, можно вполне. Но такая беседа, что рябь, поднятая ветерком на воде. Совсем иного рода собеседование – церковная служба. Для неё нужны понятные мораванам письменные знаки, книги.

Буквы! Письмо… Какие всё-таки буквы, какие письмена им ведомы и насколько? Достаточен ли будет для знакомства моравских славян со святыми книгами христианства тот алфавитный и переводческий склад, который в монастыре на Малом Олимпе братья и их помощники готовили несколько лет подряд, ещё не зная, найдётся ли в этом их произведении надобность за стенами обители.

И вдруг нежданно открылось: такая надобность – вовсе не мечта! Не блажь малой горстки иноков и приехавшего к ним на затянувшуюся побывку, увлёкшего их небывалым почином Философа.

Но сам-то он, вызванный вместе с игуменом Мефодием к василевсу, – в какое вдруг впал смущение! Уже и книги на Малом Олимпе готовы, и читают по ним, и поют, а он, больше всех потрудившийся, теперь как будто попятился: «… поеду, если есть там у них свои буквы для письма…».

А если и нет, то у нас-то уже есть! Им же самим, Философом, собранные в алфавитный чин, пригодные и приглядные для славянского слуха и глаза письмена…

Но если у них уже есть и свои буквы, то какое же оттого может быть расстройство? Ну, есть и есть! Даже хорошо, что есть. Значит можно сравнить, чем-то поделиться, от чего-то отказаться. Ещё посмотреть надо, чей подбор полнее, чьё письмо удобней для чтения. Черновой ли работы страшиться, когда уже столько её проделано в поисках лучшего рисунка для букв, изображающих славянские звуки?

Не с любым ли делом так: сколь тщательно ни готовь, а кажется, что объявить его перед людьми всё ещё рано. Целая гора причин сразу же находится, чтобы ещё промедлить! И нездоровье, и боязнь впасть в грех самонадеянности, и опасение осрамиться в неподъёмном деле... Но разве и раньше избегали неподъёмных дел?


… Пытаясь представить себе внутреннее состояние солунских братьев накануне их отбытия с миссией в Великоморавское княжество, я по сути не отхожу от скупых подсказок на эту тему, изложенных в двух житиях. Но уточнение психологических мотивировок того или иного поступка моих героев – это и не домысел вовсе! Надобность в домысле, предположении, версии возникает, когда подсказки, даже самые скупые, в источниках отсутствуют. А рабочий домысел мне просто необходим. Потому что недостаёт его по вопросу, составляющему пружину всей славянской азбучной двоицы. Ведь жития, как уже говорилось, молчат о том, какой именно алфавит Мефодий и Константин взяли с собой в неблизкий путь. И хотя преобладающее ныне убеждение, кажется, не оставляет никаких путей для иномыслия, я всё более и более склоняюсь к следующему: братья никак не могли повезти с собой то, что называется сегодня глаголицей. Они везли свою первоначальную азбуку. Исходную. То есть, исходящую в своём строе от даров греческого алфавита. Ту самую, которая теперь называется кириллицей. И везли не одну лишь азбуку, как таковую, а и первоначальные свои книги. Везли переводческие труды, записанные на языке славян с помощью азбуки, исполненной по образцу греческого алфавита, но с добавлением букв славянского звукоряда. Сама логика становления славянского письма, если быть до конца честным по отношению к её законам, держит, не позволяет оступиться.

Глаголица? Она впервые заявит о себе немного позже. С нею братья будут иметь дело уже по прибытии в Велеград, столицу Моравской земли. И, судя по всему, это произойдёт не в год приезда, а после чрезвычайных происшествий следующего, 864-го. Именно тогда восточно-франкский король Людовик II Немецкий, заключив воинский союз с болгарами, в очередной раз нападёт на великоморавский град Девин.

Вторжение, в отличие от предыдущего, предпринятого королём почти десять лет назад, окажется успешным. На сей раз Людовик принудит князя Ростислава принять унизительные условия, по сути вассальные. C этого времени работа греческой миссии в пределах Великоморавского государства пойдёт под знаком непрекращающегося натиска со стороны западных противников византийского влияния. В переменившихся обстоятельствах братьям и могла помочь вынужденная разработка иной азбучной графики. Такой, которая бы своим обликом, нейтральным по отношению к про-греческому письму, сняла, хотя бы отчасти, напряжения юрисдикционного да и чисто политического характера.


VI


Нет, никак не уйти от саднящего, как заноза, вопроса о происхождении глаголицы. Но дело теперь придётся иметь уже с самым малым числом гипотез. Их, за вычетом многочисленных восточных, остаётся всего две, от силы три. Они в числе иных уже упоминались выше.

Нет перевешивающих доводов ни «за», ни «против» в связи с предположением, что глаголица вышла из кельтской монастырской среды. В связи с этим адресом обычно ссылаются на работу слависта М.Исаченко «К вопросу об ирландской миссии у моравских и паннонских славян».

Допустим, некая «ирландская подсказка» сгодилась Философу и его старшему брату. Допустим, они нашли и в ней нужные знаки для чисто славянских звучаний. (Значит, с двух сторон идут в правильном направлении!). И даже обнаружили, что эта ирландского пошиба азбучная последовательность в целом соответствует законодательному греческому букворяду. Тогда им оставалось бы вместе со своими сотрудниками быстро выучиться этому письму, пусть и замысловатому. И перевести в его графику славянские, уже привезенные из Константинополя богослужебные рукописи. Пусть их малоолимпийские книги после сотворения с них списков на новый лад, отдохнут немного на полках или в сундуках. По крайней мере, в случившемся есть повод и для доброй шутки! Это что же за славяне такие? Везёт же им!.. ни у кого ещё на свете не заводилось письмо сразу на двух азбуках.

Более слабой по сравнению с «кельтской» версией выглядит старинная, но живучая легенда: якобы автор глаголицы – блаженный Иероним Стридонский (344-420). Предание основано на том, что почитаемый по всему христианскому свету Иероним вырос в Далмации, в славянской среде, и сам, возможно, был славянином. Но если Иероним и занимался алфавитными упражнениями, то никаких достоверных следов его просветительской деятельности в пользу славян не осталось. Как известно, колоссального напряжения всех духовных и гуманитарных способностей Иеронима потребовала работа по переводу на латынь и систематизации корпуса Библии, названного позже Вульгатой.

Братья не понаслышке знали труд, занявший несколько десятилетий жизни отшельника. Они вряд ли обошли вниманием отточенное переводческое искусство Иеронима. Этот удивительный старец не мог не быть для них образцом духовного подвижничества, выдающейся целеустремлённости, кладезем технических приёмов перевода. Останься от Иеронима хоть какой-то набросок алфавита ещё и для славян, братья бы, наверняка, с радостью принялись его изучать. Но – ничего не осталось, кроме легенды о славянолюбии блаженного труженика. Да вряд ли слышали они и саму легенду. Скорее всего, она родилась в тесной общине католиков- «глаголяшей», упорных далматинских патриотов глаголического письма, много позже кончины Кирилла и Мефодия.

Остаётся третий вариант развития событий в Великоморавии после военного поражения князя Ростислава в 864 году. И.В.Лёвочкин, известный исследователь рукописного наследия Древней Руси в своих «Основах русской палеографии» пишет: «Составленный в начале 60-х годов IX в. Константином-Кириллом Философом алфавит хорошо передавал фонетиче­ский строй языка славян, в том числе и славян восточных. По прибытии в Моравию миссия Константина-Кирилла убеди­лась, что там уже была письменность, основанная на глаголи­це, которую просто "отменить" было невозможно. Что оста­валось делать Константину-Кириллу Философу? Ничего, кроме как настойчиво и терпеливо внедрять свою новую письменность, основанную на созданном им алфавите – ки­риллице. Сложная по своим конструктивным особенностям, вычурная, не имеющая никакого основания в культуре сла­вян, глаголица, естественно, оказалась не в состоянии конку­рировать с гениальной по простоте и изяществу кириллицей…».

Хочется целиком подписаться под этим решительным мнением о решительности братьев в отстаивании своих убеждений. Но при этом как же быть с происхождением самой глаголицы? Учёный считает, что глаголица и «русские письмена», которые разбирал Константин три года назад в Херсонесе, – одна и та же азбука. Получается, что братьям вторично пришлось иметь дело с какими-то уже очень широко – от мыса Херсонес в Крыму до великоморавского Велеграда – распространившимися письменами. Но если в Херсонесе Константин с почтительным вниманием отнёсся к показанным ему Евангелию и Псалтыри, то почему теперь, в Великоморавии братья восприняли глаголицу чуть ли не враждебно?

Вопросы, вопросы… Будто заговорённая, не спешит глаголица подпускать к своей родословной. Иногда, кажется, уже никого не подпустит.


VII


Пора, наконец, призвать на помощь автора, писавшего под именем Черноризец Храбр? Он ведь – почти современник солунских братьев. В своём апологетическом труде «Ответы о письменах» он свидетельствует о себе, как о горячем защитнике просветительского деяния солунских братьев. Хотя сам этот автор, судя по его собственному признанию, (оно читается в некоторых древних списках «Ответов…») с братьями не встречался, но был знаком с людьми, которые Мефодия и Кирилла хорошо помнили.

Небольшое по объёму, но удивительно смыслоёмкое сочинение Храбра к нашим дням обросло громадным частоколом филологических толкований. Это не случайно. Черноризец Храбр – и сам филолог, первый в истории Европы филолог из славянской среды. И не какой-нибудь из начинающих, а выдающийся для своей эпохи знаток и славянской речи, и истории греческого письма. По сумме вклада в почтенную дисциплину можно без преувеличения считать его отцом славянской филологии. Разве не достойно удивления, что такой вклад состоялся на первом же веку существования первого литературного языка славянства! Вот как стремительно набирала силы молодая письменность.

Могут возразить: настоящим отцом славянской филологии надо назвать не Черноризца Храбра, а самого Кирилла Философа. Но все громадные филологические познания солунских братьев (за исключением диспута с венецианскими триязычниками) почти полностью растворены в их переводческой практике. А Храбр в каждом предложении «Ответов» просто блещет филологической оснасткой своих доводов.

Он сочиняет одновременно и трактат, и апологию. Точные, даже точнейшие для той эпохи сведения по орфографии, фонетике сопоставляемых письменностей и языков, подкреплённые сведениями из античных грамматик и комментариев к ним, чередуются под пером Храбра с восторженными оценками духовного и культурного подвига братьев. Речь этого человека местами похожа на стихотворение. Взволнованные интонации отдельных предложений вибрируют как песня. В речи Храбра, даже если он углубляется в подробности буквенного устройства азбук, нет ничего от толдычения схоластика-зануды.

Почему этот литературный памятник назван «Ответами…»? Духовный переворот, совершённый Кириллом и Мефодием на общем поле двух языковых миров, славянского и греческого, можно догадываться, породил в поколении монаха Храбра великое множество вопросов среди славян. Вот он и собрался ответить самым настойчивым из искателей истины. Да, события небывалые. Ещё живы их деды, «простая чадь», которые и слыхом не слыхали об Иисусе Христе. А сегодня в каждом храме звучит всем понятная притча Христова о сеятеле, о добром пастыре, о первых и последних на пиру, и громко разносится призыв Сына Человеческого ко всем труждающимся и обремененным... Как это вдруг заговорили для славян книги, прежде им непонятные?.. Прежде ведь не было у славян своих букв, а если были у кого, то никто почти не разбирал их смысла…

Да, соглашается Храбр:


Прежде славяне не имели букв,

но по чертам и резам читали,

или же гадали, погаными будучи.

Крестившись же,

римскими и греческими письменами

пытались писать славянскую речь без устроения…



Но не всякий славянский звук, замечает Храбр, «можно написать хорошо греческими письменами».



… И так было долгие годы,

потом же человеколюбец Бог, правя всем

и не оставляя человеческий род без разума,

но всех в разум приводя и к спасению,

помиловал род человеческий,

послал им святого Константина Философа,

нареченного Кирилом,

мужа праведного и истинного.

И сотворил он им букв тридцать восемь –

одни по образцу греческих букв,

другие же по славянской речи».



«По образцу греческих букв» сотворено было, уточняет Черноризец Храбр, двадцать четыре знака. И, перечислив их, чуть ниже вновь подчёркивает: «подобных греческим буквам». «А четырнадцать – по славянской речи». Настойчивость, с которой Храбр говорит об «образце» и следовании ему, о звуковых соответствиях и различиях двух писем, убеждает: чрезвычайно важна для него эта причинно-следственная сторона дела. Да, Кирилл Философ многое взял в свою азбуку как бы почти задаром. Но много важного и добавил впервые, самым смелым образом расширив ограниченный греческий букворяд. И Храбр перечислит все до единой буквы Кириллова изобретения, соответствующие именно славянским артикуляционным способностям. Ведь грек, добавим от себя, просто не умеет произнести или очень приблизительно произносит целый ряд звуков, широко распространённых в славянской среде. Впрочем, и славяне, как правило, не очень чисто произносят некоторые звуки греческой артикуляционной инструментовки (к примеру, то же «с», которое у грека звучит с некоторой шипинкой). Словом, каждого на свой лад одарил-ограничил Создатель всяческих.

Нет нужды сопровождать пояснениями любую строку Храбра. Его «Ответы о письменах» достойны самостоятельного прочтения, и такая возможность будет предоставлена ниже, сразу после основного текста нашего рассказа о двух славянских алфавитах.

А здесь достаточно подчеркнуть: Храбр честно и доказательно воспроизвёл логику развития славяно-греческого духовного и культурного диалога во второй половине IX века.

Сожаления достойно, что иные из защитников «глаголического первенства» (особенно тот же Ф.Гревс, доктор теологии) постарались и ясные как день доводы первого славянского филолога перевернуть с ног на голову. Он-де, по их убеждению, выступает именно как отважный сторонник… глаголического письма. Даже когда говорит о греческом алфавите как безусловном образце для Кирилла. Потому что Храбр якобы имеет в виду вовсе не сами буквы греческой графики, а лишь последовательность греческого алфавитного порядка. Но уже и в кругу учёных-глаголитов раздаётся ропот по поводу таких слишком рьяных манипуляций.


VIII


Что ж, и невооружённым глазом видно: в наши дни (так было и в IX веке) вопрос о кириллице и глаголице, как и вопрос о первенстве кириллицы или латинице в землях западных славян – не только филологический, но, поневоле, и конфессиональный, и политический. Насильственное вытеснение кириллического письма из западно-славянской среды начиналось ещё в век солунских братьев, в самый канун разделения церквей на западную и восточную – католическую и православную.

Кириллица, как мы все видим и слышим, и сегодня подвергается повсеместному силовому натиску. В нём задействованы не только «орлы» –устроители однополярного мира, но и «агнцы» – тихие миссионеры Запада на Востоке, а с ними и «голуби» – ласковые гуманитарии-слависты.

Как будто никто из этого стана не догадывается, что для нас, более тысячи лет живущих в расширяющемся пространстве кириллического письма, наша родная, от первых страниц букваря возлюбленная кириллица – такая же святыня, как стена алтаря, как чудотворная икона. Есть национальные, государственные символы, перед которыми принято вставать, – Флаг, Герб, Гимн. К ним относится у нас и Письмо.

Славянская кириллическая азбука – свидетельница того, что уже с давних веков славянство Востока пребывает в духовном родстве с Византийским миром, с богатейшим наследием греческой христианской культуры.

Иногда эта связь, в том числе, не имеющая себе аналогов в пределах Европы близость греческого и славянского языков, всё же получает тщательно выверенные подтверждения со стороны. Брюс М. Мецгер в уже цитированном труде «Ранние переводы Нового Завета» говорит: «Формальные структуры церковнославянского и греческо­го языков очень близки по всем основным признакам. Час­ти речи, в общем, одни и те же: глагол (изменяется по вре­менам и наклонениям, различаются лицо и число), имена (существительное и прилагательное, включая причастие, из­меняются по числам и падежам), местоимения (личные, ука­зательные, вопросительные, относительные; изменяются по родам, падежам и числам), числительные (склоняются), пред­логи, наречия, разнообразные союзы и частицы. В синтаксисе тоже обнаруживаются параллели, и даже правила построения слов очень схожи. Эти языки настолько близки, что во многих случаях вполне естественно выглядел бы дослов­ный перевод. В каждой рукописи есть примеры чрезмерной буквальности, но в целом создается впечатление, что пере­водчики в совершенстве знали оба языка и старались вос­произвести дух и значение греческого текста, как можно меньше отходя от оригинала».

«Эти языки настолько близки…» При всей своей академической бесстрастности, оценка Мецгером уникальной структурной схожести двух языковых культур дорого стоит. Во всём исследовании характеристика такого рода прозвучала единственный раз. Потому что сказать о подобной же степени близости, какую он отметил между греческим и славянским, учёный, рассмотрев другие старые языки Европы, не нашёл оснований.


IX


Но пора напоследок вернуться и к сути вопроса о двух славянских азбуках. Насколько позволяет сопоставление старейших письменных источников церковнославянского языка, кириллица и глаголица достаточно мирно, хотя вынужденно, соревновательно сосуществовали в годы миссионерской работы солунских братьев в Великой Моравии. Сосуществовали, – допустим модернистское сравнение, – как в пределах одной целевой установки соревнуются два конструкторских бюро со своими самобытными проектами. Первоначальный алфавитный замысел солунских братьев возник и реализовался ещё до их приезда в Моравскую землю. Он заявил о себе в облике перво-кириллической азбуки, составленной с обильным привлечением графики греческого алфавита и прибавкой большого ряда буквенных соответствий чисто славянским звучаниям. Глаголица по отношению к этому азбучному строю – событие внешнее. Но такое, с которым братьям пришлось считаться, находясь в Моравии. Будучи азбукой, вызывающе отличной по облику от самого авторитетного в тогдашнем христианском мире греческого письма, глаголица достаточно быстро стала терять свои позиции. Но её появление было ненапрасным. Опыт общения с её письменами позволил братьям и их ученикам усовершенствовать своё изначальное письмо, придав ему постепенно облик классической кириллицы. Филолог Черноризец Храбр не зря же заметил: «Легче ведь после доделывать, нежели первое сотворить».

А вот что, спустя многие столетия, сказал об этом детище Кирилла и Мефодия строгий, придирчивый и неподкупный писатель Лев Толстой: «Русский язык и кириллица имеют перед всеми европейскими языками и азбуками огромное преимущество и отличие… Преимущество русской азбуки состоит в том, что всякий звук в ней произносится, – и произносится, как он есть, чего нет ни в одном языке».

Май 2010 г .


Юрий Лощиц


http://voskres.ru/bratstvo/loshchits.htm